— А что же теперь? Зачем ездили?
Во мне то поднималась злость на старика, то жалость приходила. Он горько и мудро взглянул на меня вылинявшими глазами — он понял мой вызов.
— Теперя чо! Теперя — земля ждет, — ответил без вздоха, по-русски просто, давно, видимо, приготовившись к этому неизбежному концу для каждого. — Горстку вот взял, чтоб бросили на меня.
Он вытащил из куртки прозрачный целлофановый мешочек с золотой Эйфелевой башней и фирменной надписью, отстегнул кнопки. Да, это наша алтайская земля, чернозем. Ни с какой другой не спутаешь. Сырой запах напомнил весеннюю родную степь, когда, скинув пимы, босиком гоняли мы в догоняшки по оттаявшим прогалинам, и у меня защемило сердце.
Мы посмотрели в глаза друг другу, и я понял по побледневшему лицу старика, что только силой воли он сдерживает себя.
И я подумал: будет сибиряк похоронен во Франции на опрятном, ухоженном кладбище, оплачет его жена-француженка, погрустят дети — полурусские, полуфранцузы, никогда не видевшие родину своего отца, не знающие его языка.
— Попрощаться ездил, да ей вот любопытно, где это я зародился. На могилках побывал.
Это он по-нашему сказал — «на могилках».
— Никого не нашел, все сровняло с землей. Где кто — никто не знает. Да и отвык от просторов-то. От Москвы до Барнаула трое суток ехали с половиной. Во Франции таких земель нету.
— Один Алтай — пол-Франции, — сказал я. Он удивленно покачал головой:
— Не знал.
И горделивая улыбка тронула его сухие фиолетовые губы, он что-то сказал старушке, та вскинула на меня глаза. «Проснулось чувство патриотизма», — подумал я, и мне стало грустно. Как он там прожил всю жизнь, без родины? Неужели этот старик не испытал зова родной земли?
Он кивнул на жену, усмехнулся:
— Она думала, в Сибири одни ведьмеди водятся да тайга черная стоит. Городам дивилась. «Города, — говорит, — тута. И машины». — Признался: — Я ведь тоже так думал. А тама индустрия.
И это «тама» в сочетании со словом «индустрия» открыли всю бездну, что отделяет то давнее время от нашего.
— Скажите ей, что у нас там не только города и индустрия. Там много и другого. Под Бийском, например, французы жили.
— Неужто? — удивился он.
— Да, после Бородинского сражения. Пленные.
И я рассказал ему, что пленные французские солдаты жили под Бийском до лета тысяча восемьсот тринадцатого года, а потом получили разрешение вернуться на родину. Но некоторые остались. В моем селе остались трое французов, приняли русское подданство, получили русские имена, поженились на крестьянках, обзавелись хозяйством. Место, где они жили, в шутку долго называли «Парижем». Я бегал в тот «Париж», где уже и потомков тех французов не осталось — поразъехались, поразлете-лись. Осталось только место, и я, глядя на обычные деревенские дома, удивлялся: почему «Париж»? А где рыцари? Где мушкетеры?
Этот рассказ поразил старика, и он перевел его жене, а она вдруг заплакала. Я подумал: как жизнь перемешивает человеческие судьбы! И постарался переменить разговор.
— А Ивана Благова и Тимофея Хренкова вы не помните? Они тоже из Томской батареи.
Он помолчал, подумал.
— Нет, чего-то не припомню. Гордея помню хорошо, а их чего-то... Поди, знал, да запамятовал. Много нас было. А вы, значица, сын его будете?
— Сын.
Он опять оглядел меня.
— Не похожи.
— Я в мать.
Он раздумчиво кивнул, посмотрел на серый дождливый пейзаж за окном поезда, на мокрую лошадь, понуро стоящую посреди раскисшей дороги. Возле фургона копошился хозяин, что-то стряслось там у него.
— А я думал — загинул Гордей в Алжире. Говорили — много наших солдат там загинуло.
— Нет, бежал он, — повторил я. — С Благовым и Хренковым.
— Говорите, секлетарем был. Большой начальник по-вашему?
Меня поразило это «по-вашему». Все, что было потом, после семнадцатого, для него — чужое, как все чужое для меня во Франции.
— Когда он помер-то?
— В тридцать седьмом.
— Дак молодой еще совсем. Сорок годов всего! Мы с им однолетки.
И это «дак» вместо «так» тоже наше, чалдонское.
Старушка выложила на столик колбасу в блестящей обертке, сдобу, пахнущую марципаном, банку растворимого кофе, что-то сказала с мягкой улыбкой.
— Угощает, — пояснил старик. — Возили гостинцы, дак некому было отдать. Везем обратно.
Проводник принес чай.
Мы сидели и разговаривали до самой Варшавы, и я все расспрашивал, как да что было во Франции тогда, в семнадцатом, когда русский корпус воевал на стороне французов с немцами. Старик отвечал односложно. Полувековая давность забылась и, видимо, мало его интересовала. Он весь был в сегодняшнем дне, и я вдруг почувствовал, как чудовищно много времени прошло с тех пор, что все это — уже история, про которую можно читать в учебниках, а тут вот сидит осколок той истории, и не так уж и старый, всего семьдесят. Сколько всего было с тех пор, какой огромный пласт жизни придавил те годы, такие давние, затянутые дымкой времени, как будто было это до нашей эры! Была ведь еще и война с фашистами. И у меня все время вертелся на языке вопрос: где он был во вторую мировую?