На этот раз на Родину вернусь я через шесть месяцев. Давай-ка спать наконец! Уже светает. Все! Спать, спать! Выключаю лампочку.
СИРЕНЕВОЕ МОРЕ
— Пойдешь впередсмотрящим, — говорит Николаич, когда я поднимаюсь в рубку на вахту. — Потом тебя сменит Лагутин.
На море туман. Но не черный и зловещий, как ночью, а белый, мягкий, то истончится в пленку — и сквозь нее видны неясные силуэты кораблей, то навалится плотным облаком — и тогда не видно ни зги. И кажется, что ты не в рулевой рубке, а в самолете, и он пробивает облака, и тебя встряхивает от плотных ударов.
Надеваю каменно-стылые валенки с галошами, овчинный полушубок, который впору Илье Муромцу, сверху еще натягиваю жестяно гремящий плащ с капюшоном и, как ямщик, подпоясываюсь шкертиком. Теперь бы птицу-тройку да расписные сани! Медведем спускаюсь по трапу на палубу и иду на самый нос судна. Ветер ледяными брызгами хлещет в лицо, и укрыться тут негде.
Возле флагштока ковыряется в какой-то коробке Сей Сеич. Круглое добродушное лицо его побурело от холода и ветра, пальцы не гнутся. Налаживает телефон, оказывается. Чтобы я мог говорить с рубкой. Сей Сеич лежит на железной мокрой палубе, чертыхается, дует в трубку:
— Але, але! Слышно меня? — и с надеждой смотрит на рубку.
— Нет! — кричит, высовываясь в окно, Николаич.
— Вот черт! Что такое не везет и как с ним бороться, — бормочет Сей Сеич и опять с силой дует в телефонную трубку.
— Ты давай там поживей! — Это уже окрик капитана. Он опять в рубке. Интересно — спал он или нет? Третьи сутки уже в море, а погодка как на заказ. И полушубок с валенками не спасают. Ветер режет лицо, выжимает слезу, губы уже застыли. Опускаю у шапки уши, но тут же спохватываюсь и поднимаю их — надо слушать, что творится в тумане. На то и поставлен здесь.
А туман густой, мокро оседает на лице, ветер несет его низко над морем. В этой серой мгле на ощупь движутся корабли. Гудят слева, гудят справа. Нет-нет да призрачно проплывет силуэт судна.
В прорехах тумана вдруг появляются прогалинки воды, тяжелой, серо-зеленой, и на ней покачиваются суденышки под парусами. Стариной так и веет от этой картинки.
— Что это? — спрашиваю Сей Сеича.
Оторвав нажженное ветром лицо от телефона, он недовольно взглядывает на море.
— Датчане! Але, але, слышно меня?
Ни датчане, ни штурман в рубке не слышат Сей Сеича.
— Ну техника! В гроб бы ее заколотить!—ворчит он.
В прорыве мутно-белой мглы показалось судно. Окрашено в яркие цвета, с какой-то странной рубкой в виде маяка, на которой действительно вспыхивает огонь. Судно подает сигналы и ревуном.
— Справа по носу судно! —ору я изо всех сил.
В окно рубки высовывается капитан, что-то говорит Николаичу, голова которого торчит там же, и я вижу, как оба они улыбаются.
— Это маяк, — поясняет Сей Сеич, дуя на красные задубевшие пальцы. — Плавучий маяк.
Вот из-за этого-то маяка и вынырнул белый огромный пассажирский лайнер. Вылетел на всех парах из тумана и попер нам наперерез.
— Справа наперерез судно! — кричу я на мостик так, что сорвал голос.
«Катунь» и лайнер стремительно сближаются. Сейчас он нас развалит пополам или подомнет, как танк консервную банку. Отчетливо вижу высокую надменную рубку лайнера и в окне бесстрастное лицо кэпа в фуражке с задранной тульей. Заграничный кэп холодно смотрит сверху вниз. Нет, он и не думает сворачивать. Да и по правилам судовождения мы должны уступить ему дорогу. Совсем близко — и с каждой секундой все ближе! — острый форштевень лайнера взрезает мутно-зеленый шелк моря, обнажая белую изнанку, и с неотвратимой стремительностью надвигается на нас.
Ноги мои приросли к палубе. Чувствую вдруг, что меня резко заносит. Это «Катунь» круто покатилась лево на борт. Перед самым нашим носом проносится высокий белоснежный красавец. Норвежец, если судить по флагу, или датчанин, а может, и швед. У них у всех флаги с крестами, и я путаю их.
«Катунь» наша совершила изящный круг на все триста шестьдесят градусов и возвратилась на прежний курс. Вовремя я заорал! Можно считать, что именно я спас «Катунь». От гордости у меня «в зобу дыханье сперло». А под мышками, между прочим, текут холодные ручейки.