Выбрать главу

Ну что-то мрачные мысли полезли в голову! Теперь-то чего бояться: не война, и «Катунь» судно первоклассное! И лежу я в тепле, и светло, и мухи не кусают. А что качает, так на то он и океан!

Уснуть не могу.

Думаю о своей жизни, о судьбе отца и деда, их вечный спор о жизни вспоминаю...

В редкие минуты отдыха, когда отец бывал дома, он спорил с дедом. Я не помню, чтобы они разговаривали мирно, они всегда кипятились, ссорились.

— Ну и много тебе корысти от твоей должности? — усмехался дед.

— Дело не в корысти, — досадливо морщился отец. — Дело в том, что люд вздохнул свободно при советской власти, а дальше еще вольней станет, еще краше.

— Ну и дыши, — не унимался дед. — Без рубашки-то оно вольней дышать. У тебя вон одна гимнастерка с войны да галифе — весь твой скарб.

— А мне больше и не надо. — У отца вспухали желваки на скулах, он еле сдерживал себя. Я знал: сейчас они сцепятся, погрызутся, как волкодавы в драке.

— «Не надо», — хмыкал дед. — Ты с мальства такой — разбросай-раскидай, последнюю рубашку отдашь. А другой эту рубашку возьмет. Вы чо там, все такие?

— Какие?

— Ну... Мешком пришибленные, как ты. Без корысти.

Отец почему-то молчал.

— Во-о!—торжествовал дед. —Молчишь. А я тебе скажу, как в воду гляжу, — такие, как ты, беспортошные, как полова на веялке от семян отлетите, а те, которые потяжелыше, в груду собьются, рядком ссыплются, склеются, как прелая солома по весне, потому как своя рубашка ближе к телу. Помяни мое слово, Гордей.

— Чо ты каркаешь! — взрывался отец. — Был ты слепой всю жизнь, как котенок, слепым и остался.

— Не слепей тебя. Глаза во лбу и впрямь не видят, да есть у меня третий глаз на затылке. Вот им и вижу. Это ты — размахай, а другие себе на уме. Своя-то рука в свой рот ложку тянет, в чужой не подымается.

— Это все пережитки буржуазии, все с родимыми пятнами капитализма расплеваться не можем. А вот как выжгем каленым железом всю эту заразу капитала, дак по-другому станем жить, — яростно утверждал отец. — Рай земной настанет для народу.

— На посулы-то все горазды. Спокон веку эдак. Тот, кто сулит райскую жисть, тот сам уже в раю живет, а другим сулит токо. Вон попы-то завсегда рай сулили, кому жрать нечего. Рай сулили, а сами яички, сало брали с прихожан. Сыты, брюхо толстое, опять же бабы без отказу. Хорошо попом-то быть, хоть при царе, хоть без царя.

— Чо ты про попов наладил! — злился отец. — При чем тут попы? Я тебе говорю: изживем пятна капитализма...

— Хо, «изживем»! Ты вот тулуп-то отдай мне, а то красуешься в ем, в расписной кошевке ездишь, как барин.

И начинался разговор о райкомовском тулупе, заветной мечте деда. Отец часто ездил по району, закутываясь в новый черный тулуп из собачин, предназначенный для зимних командировок в лютые степные холода. И даже в этом тулупе возвращался закоченелый — зуб на зуб не попадал, и конь был весь в морозном куржаке, тяжело ходили опавшие бока. На том тулупе я однажды нашел две маленькие круглые дырки. В отца стреляли из обреза. Было начало тридцатых годов.

— Темный ты человек! —Отец хлопал дверью, уходил в райком.

— «Темный»! Не темней тебя. — Дед поворачивался к двери. — Поболе тебя на свете-то пожил, насмотрелся.

Потом он долго сидел молча, о чем-то думая, вздыхал, сипло дышал и кашлял кашлем заядлого курильщика, надувались фиолетовые жилы на висках. Когда его переставал бить застарелый кашель, дед, отдышавшись, спрашивал:

— Выпить нету, а? Ты погляди тама, в шкапчике.

В кухонном настенном шкафчике у отца порою стояла бутылка.

— Нету, — чаще всего отвечал я.

— Чекушку ба опрокинуть. Чой-то грудь давит. Чекушка ба рассосала. Ты пошарь-пошарь, — понукал он.

— Да нету! Сам же вчера выпил. Вот папка узнает! — грозил я.

Дед досадливо крякал:

— «Папка», «папка»! Чо твой папка-то — губернатор? Он, чай, мне сын родный, а не чужой какой. — И понижал голос:—Ты, ето, слышь-ка, сбегай в сельпо, скажи, мол, родный отец первого секлетаря чекушки просит, мол, грудь ему чой-то давит.

— Не пойду.

Я уже бегал, я уже получал от отца нагоняй, когда он прознал про это. У них с дедом тогда целый бой был, и мне строго-настрого запрещено выполнять такие поручения.

— Чо она, держава-то, обедняет, ежели на чекушку разорится! И не кому-нибудь подзаборному, а родному отцу первого секлетаря. — Дед приосанивался при этих словах, смотрел незрячими глазами куда-то в угол, мол, знай наших!

— Не пойду, — наотрез отказывался я.

— А-а, лешак тебя задави! —серчал дед. — Одного семя, что Гордей, что ты. В кого токо и удались, твердолобые?