- Но ведь это очень сложно, дорого! Печатать эти <рублейчики>. Надо хотя бы первое время перейти на доллары. А уже потом... Да и глупо как-то... <Рублейчик>! Почему не <рублик>?
- Послушайте, - усмехаясь, сказал Головко, - вы меня извините, но вы прямо как идиот какой-то, ей богу. Не обижайтесь! Ну а если б я сказал <рублик>, вы бы меня спросили: <Почему не рублейчик?> Да?
- Да нет... - обескураженно промолвил Софрон, - просто можно какое-нибудь более якутское слово... Например, <рублях>... Или, вообще, никаких рублей.
- Это в комитете <Ысыах> хотят все исключительно якутское, - немедленно ответил Головко. - А у нас - многонациональная страна. Мы - якутяне, а уже потом якуты, или литовцы, - Жукаускас поморщился, - и, между прочим, суффикс <эйчик> существует в древнеякутском языке, а слово <лейч> на хоринском диалекте древнеякутского значит <бабка лошади>.
- Ну и причем здесь бабка лошади?! - возмущенно воскликнул Софрон.
- А при том, что где лошадь, там и якут. Нет ничего более якутского, чем лошадь. Итак, этот суффикс в сочетании с русским корнем [рубл' ] дает прекрасный пример русско-якутского прошлого и нового якутянского настоящего нашей страны. Нечто более якутское в названии уже было бы национализмом.
- А тунгусы? - спросил Софрон. - Они ведь никак не отражены в этом названии!
- Ну знаете, - расхохотался Головко. - Вы просто невозможны. Мало ли кто у нас живет! Армяне тоже есть. Надо всегда выделять главное. Зато копейка у нас станет центом. Это будет указывать на про-американскую ориентацию новой Якутии.
- Значит, - сказал Софрон, - можно будет купить бутылку коньяка за... тринадцать рублейчиков восемьдесят центов?
- Именно так, - согласился Головко, - только я надеюсь, что коньяк будет дешевле. Мы уже передали предложение американцам о рублейчиках через цепь агентов.
- И как?
- Им все равно, - радостно сказал Головко, - и нам тоже. У нас много золота, алмазов и прочего, и им безразлично, как мы назовем свои деньги. Так что вопрос в принципе решен.
- Тьфу, - произнес Софрон. - Ладно, если вы погибнете, выполняя наше ответственное задание, я думаю, ваш портрет выгравируют на первом рублейчике.
- Спасибо, - серьезно сказал Головко. - Но Дробаха забил его для себя.
- Может, и меня изобразят на центе, - вздохнул Софрон.
- Наши центы будут из золота! - самодовольно воскликнул Головко. - И вам в лоб вставят якутский алмаз!
- Но чтобы все это было, - мечтательно сказал Софрон, - мы должны правильно и замечательно выполнить наше ответственное задание, найти всех агентов и восстановить связь с Америкой и Канадой; и вступить сейчас на путь, который сулит нам большие пальмы и ананасы, доллары и улыбки! Вперед, напарник, готовы ли вы, приятель, к выходу и к началу?!
- Да здравствует Якутия, - проговорил Головко. - Прощай, корабль. Мы выходим в новый мир. Мы увидим разных людей.
- Где же Кюсюр? - спросил Софрон.
- Вот он, - ответил Головко.
Жеребец третий
И в мрачную белую ночь они сошли на таинственный северный берег, покинув приятный корабль и свою каюту, где были койки и <Анапа>, и ласковый матросский уют. Они почувствовали острые камни у себя под ступнями, и увидели зелено-фиолетовые грибы, растущие под крошечными пальмами, обвитыми тоненькими лианами красного цвета, но сейчас все было здесь серо и неявно, и только простор присутствовал везде, схватывая реку, Кюсюр и горизонты, и только разноцветные чумы стояли рядом - более ничего, и только умиротворенный рокот каких-то слов и звуков был слышен там, и только мутное небо простиралось над ними. В каждой растущей травинке был заключен внутренний свет, и каждое деревце излучало какое-то сияние; и можно было сесть и сложить руки, и посмотреть вдаль - неважно куда - и ничего не увидеть, и ничего не пожелать, и смотреть только на розово-голубой узор чума перед собой и на пальцы своих рук, и на свое колено, и пребывать здесь всегда, ощущая все во всем и время во времени. Здесь словно не было цвета, но были любые и единственные цвета, здесь был полумрак этой ночи, но в нем был абсолютный свет, пульсирующий и струящийся, как сверкающий под фонарем фонтан; и здесь были цветы, закрытые до утра, но хранящие свою красоту под прекрасными маленькими бутонами, и здесь не было облаков, а была только разреженная ясность открытого в вышину неба; и размазанное в этой атмосфере блеклое солнце только собиралось пронзить поверхностный простор тундры, приподняв свой нечеткий край над слоем облаков, и зажечь все это таинственное великолепие неожиданным живым огнем.
Пока что растения выглядели почти неодушевленными и в чем-то сумасшедшими, дикими и неприрученными, казалось, что они могут пищать, или нежно шептать, или что их нет вообще, и можно наступать на траву, или на маленький куст своей ногой, ничего не нарушая в мире, потому что все сейчас являлось тенью и ерундой - в этот миг; и никакая нога была не в силах ничего разрушить, в то время, как днем то же самое дерево превращалось в нечто, вроде знакомой уличной собаки, которую нужно гладить, кормить и не принимать всерьез.
Поселок Кюсюр, находившийся здесь, представлял из себя несколько красочных чумов, установленных прямо на разноцветной почве на берегу огромной глубокой Лены напротив другого берега, где не было ничего. Каждый чум имел свой цвет и свой узор, и все вместе они выглядели как стекляшки в сломанном калейдоскопе, в котором сохраняется общее цветовое сверкание, но потеряна удручающая симметричность. Легкий дым шел из некоторых чумов, показывая на то, что там не спят. Какой-то вдохновенный шепот слышался из розового чума, стоящего на правом краю Кюсюра; два голоса восторженно произносили:
Шика
Сыка
Шика
Сыка
Шика
Сыка
А может быть, что-то совсем другое, более завораживающее, осмысленное и прекрасное; и их голоса струились и не смолкали, образуя ритмический фон всего окружающего, и словно добавляли еще один невидимый цвет в весь остальной многоцветный Кюсюр. Один чум был ярко-зеленым, и желтыми лентами на нем были вышиты какие-то знаки, или буквы неизвестного языка, другой чум был серо-черным. В центре стоял большой фиолетовый чум без единого узора. И дыма не было над ним. Чумы как будто пропадали и снова появлялись, меняли свои очертания, и превращались в какое-то одно, огромное цветовое пятно. Но они все-таки были, и они все-таки были чумами, и это все-таки была тундра, и здесь все-таки был Кюсюр. И каждый чум стоял словно в собственном ореоле, или ауре, и радужное свечение исходило от всех них, как от линзы, если повернуть ее особым углом. И великий покой царствовал над всем.
Головко и Жукаускас осторожно ступали по нежной тундровой почве, словно боясь испортить ее иллюзорное волшебное существование и разрушить какую-нибудь связь: между нераскрытым цветком и землей, или между землей и баобабом. Здесь везде существовали связи, и они были тонкими и неуловимыми, словно волоски маленького, еле различимого зверька; их разрыв никогда не мог обозначать гибель и конец всей совокупности прекрасный вещей, но лишь их преобразование в новое единство, не обязательно столь же таинственное, но обязательно присутствующее. Трепет охватывал Головко, когда он видел нежный шерстистый цветок белого цвета, вырастающий из болотистого мокрого окружения, - он не мог бы закрыться, он мог только умереть. Хотелось сорвать цветок, или быть цветком. Жукаускас млел, поворачивая свой взгляд направо, и не видя никаких чумов. Он мечтал возродиться палочкой, лежащей здесь на кочке. Они тихо шли, приближаясь к чумам, и несли свои сумки с вещами, и в лужах отражалось все то, что они видели перед собой. Они встали, больше не хотелось ничего, и не было нужды ничего совершать. Абсолютная тишина установилась вдруг; наверное, это произошло оттого, что смолкло <шика-сыка>. Никто из них не мог раскрыть рот и издать звук, но тишина давила своей невероятностью, как будто заставляя неожиданно взорваться разными разрозненными звуками и погибнуть от распада всего на неведомые фразы и слова. И тут из предпоследнего чума вышел человек в бежевом халате и посмотрел вперед ясным взглядом. Жукаускас поставил свою сумку на траву.