И как бы в осуждение сплетницам бабам Петр рассказал про колхозного пастуха:
— Недаром сорок лет Егор в пастухах ходил. Пес у Егора, кличка Дар, то ли матку свою навестить в Наволок пошел, то ли самосильно охотой занялся,— только пропал. Егор немного и загрустил. А тут видит, скотина забеспокоилась, ноздрями воздух щупает. Минута прошла, и видит — на него комолая бежит через кусты, ломает. Дышит часто и неровно. Не иначе зверь из лесу идет, а у Егора пса нет, ружья тоже не предвидится. Один только рожок большой берестяной — стреляй из него! А тут прямо на стадо, на поляну бежит хозяин — большой, мохнатый, бурый, хворост под ним так и трещит... На Машку, рекордистку нашу молочную, путь держит, а у Машки со страху коленки подгибаются. Чего прикажете делать?
Медведю ни к чему, что Егор Богданович подписался не дать ни одного процента поголовья в отход.
Но и Егор не растерялся — навстречу Топтыгину побежал, руками замахал. А медведю наплевать. Тогда Егор Богданович поднес к своим усищам рожок, впустил в себя воздух — да как изо всей силы дунет.
Медведь от неожиданности, от такой резкой и громкой звучности, в воздухе раза два с половиной перекувырнулся и таким же ходом обратно в тайболу. Ушел.
— Ну, а коровы?
— Коровы, что ж,— усмехнувшись, ответил Петр.— Машка в тот день кислое молоко дала. Сам пил, по усам текло, в рот не попало. Специальная комиссия из города приезжала это молоко проверять.
Тут мы подошли к дому Петра, и словоохотливые спутницы, оставив нас, пошли по домам, не понимая, как мог премированный Егор пустить лошадей в яровое. Одна- из баб взялась проводить Вильби к Федору Кутасову, из-за которого он и приехал в Ялгубу.
— Кутасов-то Федор — муж жениной племянницы, председательницы. В новой избе живут,— сказал Петр Петрович.
Ильбаеву не терпелось осмотреть окрестные места, чтобы выбрать удобные для переселения... И он ушел бродить, а мы с Лешей подождали, пока Петр выпряг низкорослую, но сильную шведку, отвел ее в колхозную конюшню, и вместе с ним поднялись по ступенькам высокого крыльца. Изба была высока и просторна (леса здесь на жилье не жалеют), но уже ветха.
— Сын на Мурмане рыбачит, помощник капитана на траулере,— с гордостью сказал Петр Петрович, увидев, что мы осматриваем его покосившуюся избу.— А здесь был бы, так мы бы новую срубили, на двенадцать венцов. Так... Ну, входите, гостями будете. А ты, машинист, не забудь, когда наладишь, и старуху мою на машине покатать... Ни разу ей не ходилось. Вот разве когда колхозом грузовик приобретем... Так нет, не такой уж у нас колхоз заслуженный. «Золотой дождь», «Каменистый», «Буря», «Догоняй», «Северное сияние», «Сяде», «Сыны севера» впереди, идут, а им еще не дали.
Хозяйка, высокая, плотная, плавно двигавшаяся по избе женщина, пригласила нас к столу снедать:
— Самовар вот-вот поспеет, сейчас загудит.
И принялась раздувать самовар. Она все время, что мы были в избе, занималась по хозяйству. И я не мог толком разглядеть, молода хозяйка или на ее лицо уже легли морщины.
ПЕСНЯ О МЕСТИ
— Так ты говоришь, за былями, песнями приехал и рассказами... Про Ваньку Каина, партизана, интересуешься,— сказал Петр.— Ну, про Ваньку я не скажу, сам не видал... А песни отчего же... Вот перед чаем затеплю песню, последнюю, что от Василия Ивановича Зайкова перенял.
— Да брось ты своего Зайкова... Кулацкие запевки!
— Ведь товарищ для научной обстановки собирает, за это мне ничего дурного не припишут. А Зайкова действительно раскулачили, и поделом: раньше с зубов шкуру драл. Вот мутил, бес...
Я уже приготовил блокнот и карандаш.
Наталья тоже перестала хлопотать и приготовилась слушать, время от времени вскидывая глаза на меня — не возмущает ли меня песня, которую равнодушно вел своим спокойным, приятным голосом муж.
А он пел:
Эту раскольничью поморскую песню любил Зайков.
— Ну и как, отомстил он? — спросил я, когда Петр окончил песню.
— Да нет, раскулачили его и выслали...
— А может, Марьину избу сожгли его родичи?