Через две пустые койки от меня кряхтит женщина.
Нет, не так. К ее возрасту уже не применимо понятие «женщина», сколь бы цинично это ни звучало. Старуха, причем древняя. Сколько ей лет? Сто? Больше? Сухое морщинистое лицо неподвижно, как у индианки из вестерна. Кажется, что худая бабка даже не сможет выбраться из-под одеяла.
Но впечатление обманчиво, и вот она уже бодро набрасывает халат поверх ночнушки. Отправляется следом за мужчиной. На меня не смотрит, будто мы проснулись не в общей спальне, а случайно встретились на этаже огромного корпоративного здания. Поденщик-планктон. Звучит оригинально.
Из противоположного угла комнаты меня изучают. Цепко, пристально, оценивая вес, рост, возраст и предположительную угрозу.
Щуплый мужичок в годах, одетый в застиранную майку-алкоголичку и вытянутые трико, угрем выскальзывает из-под одеяла. Потягивается, шурша по ковролину босыми ногами. На плечах, перечеркнутые бретельками, убогие зоновские татуировки. Буквы, надписи, паутина, фигуры людей, узоры, холодное оружие и звездочки. Они же украшают пальцы, кисти, запястья. Наверняка не меньше партаков и на спине уркагана.
Приближается, садится на соседнюю кровать.
На вид ему лет шестьдесят, но по глазам понимаю, что в действительности значительно меньше. Что поделать, жизнь не щадит такого сорта людей, высушивает изюмом и лишает природной легкости.
— Валентин Дмитриевич Чумаков, — представляется он, протягивая жилистую руку. Руку человека, с одинаковой легкостью способного подтасовать колоду или воткнуть в пузо нож. — Для друзей — Валька или Чума.
Манера речи не совсем вяжется с приблатненным образом, но я не позволяю себе расслабиться. Вспоминаю про мимикрию и яркий фонарик во лбу глубоководного морского черта. Этот черт из породы «сухопарая тюремная борзая». На лбу редеющие волосы прикрывают лысину тонкими смешными прядями, в кармане трико — очки.
В конце концов, я тоже бомж, читающий Кафку.
— Денис, — отвечаю кратко, изучая смуглое морщинистое лицо. — Для друзей — Диська.
— Диська, — подытоживает Чума, улыбаясь без эмоций. — Новенький. Вчера пожаловал?
Молчу, все понятно и так.
— Не тушуйся, — слышу следом. — Помощь понадобится, обращайся. Мы тут стараемся вместе держаться.
Я безволен, как выпотрошенный кролик. С тринадцати лет все мои попытки удержать подле себя близких людей заканчивались титаническими провалами. Я мог биться в кровь, расшибаться в лепешку. Умолять и опускаться очень низко. Терять самоуважение и почитание посторонних. Цепляться из последних сил.
Это ни к чему не приводило — люди покидали меня. Бросали.
Оставляли одного. В итоге пришло понимание, что это мой фатум. Что любые усилия ни к чему не приводят. Последнее слово не за мной, и я плыву дальше на утлой одноместной лодчонке. Куда заносит течение, там и бросаю якорь. Уже семнадцать лет я безволен, как мертвый еж на обочине трассы.
— Мы, это кто? — спрашиваю невольно, не удержав слов за зубами.
Чумаков с пониманием кивает.
Вынимает из кармана трико старенький серебристый портсигар.
— Работнички, кто ж еще… — Вставляет в зубы папиросу, но прикуривать не спешит, катает в сухих губах. Взгляда не спускает, словно я не в общей комнате, а на знакомстве со смотрящим тюремной камеры. — Тот, что в душевой, это Санжар.
У меня дергается веко, что не укрывается от Чумы.
— Я тоже черненьких не балую. Но Санжар — нормальный мужик. Увидишь. Бабка эта, — короткий кивок на пустую койку за моей спиной, — Виталина Степановна. Совсем старая, девяносто лет. Держат тут за «зеленый палец», по саду хлопочет. Пашка́ ты уже знаешь, а Эдик тебя сам найдет.
Знакомые имена подстегивают меня.
Вспоминаю про работу, приличный заработок и задумываюсь над возможными санкциями за опоздание. Отбрасываю одеяло, нащупываю под кроватью мятую одежду.
— Параша там. — Новый кивок на дверь, где скрылись казах и старуха. Папироса пляшет в зубах, покачиваясь вверх-вниз. — Там же раковины и душ. Курить только на улице. Раз в три дня посменно драим пол и протираем пыль. Твоя смена будет завтра.
Я запоминаю. Не уверенный, что задержусь до завтра.
Но якорь уже зацепился за подводную корягу. Ветер стих. Пятисотенная купюра в трусах щекочет кожу. Валек продолжает, словно мое пребывание здесь уже решено на многие недели вперед.
Он говорит:
— Завтрак в восемь, готовит у нас Маринка. Потом Эдик определяет объем работ. Обед в час. С двух до четырех — личное время. — Вынимает картонный цилиндрик из губ, задумчиво вертит в татуированных пальцах. — Делай, что хочешь, но за ограду не ходи. Если что-то нужно — курево, соки, шоколад или чтиво — заказывай через Эдика. С четырех тебя снова нагружают. В восемь ты сам по себе, в десять отбой, во двор спускают собак.