— Да ты не пужайся, девка. До свету поднялся, топором побежал робить. Нужда долго спать не дает, а твое дело молодое, девичье, я и будить не стала. Тебя как кличут-то?
Степановна, опершись на ухват, стояла возле печки, и ее дряблые щеки розовели от жара. Передник был измазан в муке, а на лбу — полоска сажи.
— Феклуша я.
— А я Степановна. Ране-то Аннушкой была, а теперь вот Степановна. И сказ весь. Умывайся, дочка, садись чай пить.
За чаем Степановна пристрастно взялась расспрашивать Феклушу — что? да откуда? — качала головой, слушая невеселый рассказ, и даже всплакнула, узнав, что матушка Феклуши померла в телеге, никого не обеспокоив и не подав голоса. Мелко перекрестилась пухлой рукой, примолкла, но ненадолго. Она подолгу не могла молчать. Даже если одна оставалась, все равно разговаривала: с ухватами, со сковородниками, с квашней, с кадушками. То им чего-нибудь рассказывала, то строжилась.
— У нас новость нынче, — сообщила Степановна. — Гундосый, приказчик наш, оплошал. С Васькой, с работником, на ломке ломались, на гусиной. Это у нас игра така — косточку разломят, а после помнить надо, чего от спорщика ни примешь в руки, сказывай: «Беру и помню». Два года прошло, а они памятливы, никак друг дружку обмануть не могли. А седни с утра живот у Гундосого схватило, он и попросил Ваську — квасу, мол, принеси. Тот принес. Подал, а Гундосый молчит. Васька и раскланялся — бери да помни, Никодим Иваныч. А спорили на сапоги. Гундосому жалко, он и упорствует: неправильно, говорит, раз я в недомогании нахожусь. А сам квас дует, дует и дует, будто квас виноват. Так он к вечеру весь лагушок выхлебал… Новый надо будет…
Тут Степановна оборвала плавную гово́рю, вздрогнула необъятными телесами. Прислушалась. Вверху непонятный шум. И вдруг…
По лестнице, которая вела в нижнюю избу, кубарем скатился Васька. Следом за ним, пристукивая на ступеньках, прилетел и хряпнулся об пол лагушок с квасом. Днище вылетело, квас плеснулся, растекаясь на полу, а вместе с ним выехала на половицу дохлая кошка с оскаленными зубами.
Васька отскочил в дальний угол, скрючился там и, хихикая, шепнул Степановне:
— Ой, чо будет! Держите меня семеро!
А вниз уже спускался Тихон Трофимыч. Брови — встык, борода дергается. Рот ладонью зажал и икает. Отвесил оплеуху Ваське, но изнутри его дернуло и он, припечатав ко рту ладонь, махом выскочил на улицу. Из распахнутой настежь двери донеслось утробное рыканье.
Васька выпрыгнул из угла, сунул кошку в лагушок, лагушок — в охапку, и — наверх. Взлетел — ступеньки не успели скрипнуть.
— Тьфу ты! Прости меня, грешную! — Степановна передернулась и полезла искать вехоть. — Совсем сдурел, лихоманец! Не иначе повыкамаривать хотел над Гундосым из-за сапог-то, а тут, видишь, сами Тихон Трофимыч отпить изволили. Моя воля, я бы этого Ваську кажду неделю порола. Как в баню идти, так бы и порола, пока не обмаратся. После обмылся бы — и до другой субботы. Глядишь, на ум бы наставился, — не переставая ворчать, Степановна подтерла пол, выжала вехоть и прикрыла дверь. Снова села за стол и предупредила Феклушу: — Ты его, девка, бойся, Ваську нашего. Он у нас бес, а не парень. Кудрями натрясет, языком намелет, девки рассолодятся, он и подшибат их, как коршун.
Феклуше бы сидеть чинно-скромно, как и положено в чужом доме, слушать старого человека да кивать согласно, а ее смех разобрал. Хохочет и остановиться не может.
— Эк тебя смехотунчик-то щекотит, — посетовала Степановна и сама засмеялась, заколыхала грудью.
Дверь скрипнула, они обе осеклись. Тихон Трофимыч перевалился через порог, ухватился для упора рукой за стену. Перевел дух, утерся полотенцем, которое подала ему Степановна, и сел за стол.
— Дай-ка мне чаю.
За чаем успокоился, громко швыркал, искоса поглядывая на Феклушу. Та притихла, не зная, куда девать руки. Чуяла, что купец-хозяин ее разглядывает, смущалась и думала — неспроста. К чему бы это? А Тихон Трофимович, вспоминая прошедшую ночь, не мог оторвать от Феклуши взгляда и не переставал удивляться: «Неужели такие похожие на свете случаются? Только шелушки на губе не хватает, а так — один к одному, даже коса до полу. Кто ее расплетать будет?» Дивясь и тревожась одновременно, Дюжев подумал, что жаль ему станет, если девка уйдет отсюда. Не хотел он, чтобы она уходила. Может, оставить? А почему бы и нет? Подумано — сказано: