И повторялось всегда одно и то же, как и в сегодняшний вечер.
Васька присел, снизу вверх заглянул в лицо Дюжеву.
— Все ли ладно, Тихон Трофимыч?
— Все ладно. Гони!
Васька не шевелился. Баня для него — хуже каторги. А за здорово живешь он на каторге отбывать не желал. Хоть и махонькую, а должен поиметь выгоду. Как примерз, сидя на карточках. Дожидался, когда сухой пар припечет хозяина.
Дюжева пронзило нестерпимой чесоткой, он засучил по полку ногами и, хорошо зная Васькины повадки, заорал:
— Чо надо? Чаерез проклятый, душегуб! Говори сразу, не томи!
Васька только этого и ждал, затараторил:
— Тихон Трофимыч, дозволь на Игреньке в Шадру проехать! Там у них гулянье будет. Я тихо-тихо, тише мышки поеду.
— Макаташек веселить! Креста на тебе, Васька, нет! Парь, зараза! Парь!
— Так я запрягу Игреньку-то в воскресенье? В Шадру проехать?
— Запрягай, лихоманец! Парь, зараза!
Васька подпрыгнул, скинул от радости заячью петлю и нырнул в предбанник. Шапку на голову, чтобы уши от жары не свернулись, на руки — легонькие рукавицы. Господи, благослови, дай силы каторгу вынести!
Рванула каменка крутящимся паром, чуть крышу не снесло. До самого нутра ожгло жаром. Разлапистый березовый веник прошелся вприпляс по дюжевской белой спине, обметанной на лопатках коротким и рыжим волосом. Э-а-х! Пошло-поехало!
— Под-дай! Ишшо поддай! У-у-у! — рычал Дюжев, и рык его, схожий с медвежьим, широко, далеко разносился в стоялом морозном воздухе. Над переулками, над избами и дальше — за поскотину, за речку Уень, до самой середки урмана. Вся Огнева Заимка, вся округа слышала, как парится Дюжев.
— У-у-у! Пуще! Жарь пуще!
Васька задыхался, смахивая с лица обильный пот напополам с соплями, и — жарил! Прыгали в глазах цветастые кругляши, пол из-под ног уползал, колени сами собой подсекались. Пасть бы на четвереньки и ходу-ходу из бани, но Дюжев, не зная удержу, базлал с улицы:
— Пуще, заррраза! Бздани!
Каменка бухала, принимая на себя хлебный квас, отрыгивала невыносимый жар, и чудилось, что еще немного, еще один ковшик — и баня улетит в небо вместе с парильщиками.
Но баня устояла. Вытерпел и Васька. Досыта напарил Дюжева, выполз следом за хозяином на улицу, плюхнулся в сугроб и по-собачьи стал хватать снег — только шип пошел, как от железяки, накаленной в горне.
Не беда, мыслил Васька, очумелость пройдет, а в воскресенье он снимет пенку, покрасуется в соседней Шадре на Игреньке, пустит пыль в глаза кому следует.
4
Печкой неба не нагреешь. Да была бы печка как печка, а то смех один: из камня-голыша сложена, задень нечаянно — и завалится. А еще дым досаждал, насквозь прокоптивший одежду. Но Роман Званцев не отчаивался, не дозволял тоске спеленать сердце. Хлопал себя по бокам, бегал по срубу из угла в угол и верил: утрясется потихоньку, умолотится и наладится. Главное — мужики согласие дали. А к иному прочему он сам руки приложит. Избу поставит, пашню засеет, Феклушу замуж определит за хорошего человека, а состарится — станет внучат тетешкать.
«Бог нас повел, Бог и остановил», — думал он с благодарностью, истово веря, что охраняет их с дочкой вышняя сила. Все к тому складывалось.
На постоялом дворе в Шадре — это последняя деревня на тракте перед Огневой Заимкой — Роман ослаб духом и пригорюнился. Как ни крути, а кругом выпадал клин: жену с ребятами схоронил, от своих оторвался, лошадь потерял и оказался в чужом краю никому не нужным. Как дальше жить, куда брести? Одни потемки маячат.
Он сидел на лавке в дальнем углу постоялого двора, баюкал на плече голову сморившейся в сон Феклуши и готов был вот-вот уронить мужичью слезу. А вокруг суетня, стук-грюк. Двери хлоп да хлоп. Одни обозы уходят, другие приходят. Ямщики в необъятных тулупах вваливаются, чаю требуют — скорей, скорей. Ведерные самовары пыхтят без продыху, а все равно мало. У потолка пар мутный слоится, овчиной пахнет, сеном. Тут же, за столами, торговый народишко гоношится, куплю-продажу ладит, до множества раз по рукам бьет, пока в цене не договорится — гул стоит, будто вороны на вспаханное поле весной налетели.