— Что у тебя с Женей?
— Она любого с ума сведет, — ответил он угрюмо. — Ты не представляешь себе, что она со мной делает. Целую неделю по вечерам, когда я возвращаюсь из консерватории, она поджидала меня на углу нашей улицы, подпускала на несколько шагов, — в первый раз я даже не поверил, что это она, смеялся над собой, думая, что у меня начались галлюцинации, потому что стоило мне подойти ближе, как она исчезала, словно привидение, назавтра же она снова стояла на том же месте, стояла, как изваяние; гордо выпрямившись, смотрела, как я приближаюсь, поднимала голову, глаза сверкали, строгая, замкнутая, я боялся сказать ей обычное приветствие, быть может, она ждала здесь кого-то другого и не хотела, чтобы ей мешали, но она оказалась на том же месте и в третий вечер, потом в четвертый, в пятый — семь дней подряд одно и то же. В последний вечер я побежал за ней в боковую улицу, догнал ее, взял за руку и говорю, запыхавшись: «Вы кого ждете?» Она смеется. «Я хожу к вашему брату, а вы и в ус не дуете!», — сказала она. Безумец, подумал я про себя, безумец или скоро будешь безумцем.
— Ну и что? — спросил я.
— Я к тебе завтра явлюсь на занятия, когда она придет.
Я пожал плечами. Что ж, подумал я, очередная обожательница. Михала я хорошо знаю. Он быстро остынет.
Дело обошлось без всякого скандала. Она тихо развелась с мужем и тихо вышла за Михала.
Я вынужден был расстаться с Таней и взять пожилую женщину, которая потом нянчила ребенка Михала. Таня не хотела уходить. Я вернул ее старому доктору, от которого она пришла к нам. Таня мне сказала:
— Я хорошо служила, за что вы меня прогоняете?
Я ответил:
— Уходи, Таня, тебе здесь будет плохо.
Она:
— Неужели этого хочет Михал Михайлович?
— Да, он этого хочет.
— Пусть он мне сам скажет.
— Ничего он тебе не скажет, он мне велел все уладить со старым доктором, старый доктор возьмет тебя в клинику.
— Я хочу петь, хочу к вам в консерваторию.
— Ты пойдешь к доктору, — сказал я, — и довольно об этом.
Так ушла Таня.
Мы жили вместе: Михал, Женя и я. Ничего из ряда вон выходящего больше не происходило. Вскоре родился ребенок. Женя бросила фортепьяно, после свадьбы ни разу не притрагивалась к нему. «С малых лет я занимаюсь музыкой, пусть теперь другие музицируют».
Она любила Михала, была частью его самого. Но их семейное счастье, бурное и шумное, под стать самому Михалу, было недолгим.
После его смерти она продолжала вести домашнее хозяйство, готовила еду, убирала квартиру, равнодушная ко всему. Нехватки, голод, холод, мои успехи и неудачи — все ей было безразлично, не вызывало ни радости, ни недовольства. Ее обычная внешняя невозмутимость превратилась в тупое равнодушие, с которым она жила возле меня и ребенка Михала. Порою она даже не причесывалась. У нее были длинные, стянутые в пучок волосы, неделями она их не расчесывала.
В двадцатом году, уже после смерти Михала, мы отправились в деревню под Саратовом, спасаясь от чада и болезней. В тот год из-за несносной засухи свирепствовали пожары, у меня поднялась температура, и она боялась, что и я угожу в могилу вслед за Михалом, и убедила меня поехать в деревню. В первый же день она решила испечь хлеб, чтобы порадовать меня. Раздобыла муки, обменяв ее на какое-то серебро, прихваченное с собой для этой цели. Я очень радовался обещанному хлебу. После печального Саратова, проводившего нас пожарами, эта деревня, где гуси и утки шлепали по лужам, где был редкий лес и небольшой пруд, в котором купались деревенские ребятишки, показалась нам настоящим раем. Печь была огромная, обыкновенная крестьянская печь, какие тогда были в каждом доме. Женя разожгла огонь, и я почувствовал теплое дыхание домашнего уюта. Я вышел во двор с давно неиспытанным чувством умиротворения и особой благодарности к женщине, пекущей для меня хлеб. Я повернул голову, чтобы посмотреть через открытое окно, как она хлопочет, и в тот же миг заметил дым, выбивающийся из-под крыши.
В какие-то доли секунды я снова пережил два пожара, которыми проводил нас ставший уже советским Саратов. Нефтяные промыслы на Кавказе начали в то время возрождаться. Вверх по Волге поплыли караваны барж с нефтью. Однажды вечером после захода солнца на Волге вспыхнул огонь. Произошел взрыв, и нефть из горящей баржи разлилась по реке. Спасаясь, буксир поспешно обрубил тягу и отошел в сторону. От страшного жара вспыхнули другие баржи. Нечего было и помышлять приблизиться к ним. Волга горела. Нефть растекалась по бурлящей поверхности реки, вода кипела. Мы услышали еще несколько взрывов. Огонь разрастался, приближался к берегу. Загорелась пристань. Деревянные мостки, переброшенные с берега, изогнулись и исчезли в пламени. Наступила ночь, тяжелая и удушливая. Когда сгорела последняя капля нефти, огонь погас сам собой. Это ужасное зрелище буквально доконало меня. Несколько дней перед тем пожар уничтожил здание оперы. Загорелся театральный склад. Сухие кулисы, театральный реквизит, деревянное здание — все это вспыхнуло, как коробок спичек. Стали вытаскивать из театра все, что было на сцене, в гардеробных, зрительном зале, дирекции. Вынесли все, что можно было утащить на руках. Но театр сгорел дотла, что означало конец саратовской оперы. Итак, и это, думал я. Опера была и наша, без нее невозможно было представить культурную жизнь города. Она пережила войну и революцию, и вот теперь ее поглотил пожар. Мне часто снились страшные пожары, напоминая галлюцинации детства, когда огонь вторгался в комнату, лизал меня и бесновался, как свора красных собак, выжидавших момент, чтобы наброситься на меня…