А холод! В классах прекращались занятия, когда термометр в помещении показывал три градуса по Цельсию. Моих дров, привезенных из леса, хватило ненадолго. Жили мы в одной комнате. В комнате замерзала вода, шубы не снимали ни днем, ни ночью.
Когда в двадцать первом году я окончательно уезжал из Москвы, меня спросили, почему я уезжаю: вам же здесь неплохо!
— Неплохо, — ответил я, — но всем нам нехорошо. Ничего нет. Голод. Видите и сами.
— Почему же вы молчали? — сказали мне. — Почему не жаловались?
Припомнилось мне, как в двадцатом году нас попросили дать новогодний концерт для работников Чека. Они остались довольны концертом и пригласили исполнителей на новогодний ужин. Что мы ели и пили? Подали настоящий русский чай с молоком (настоящий чай! Это была сенсация, никогда потом даже самый лучший английский чай не казался мне таким благоуханным, как этот новогодний!), горячие пончики из белой муки и по маленькому кусочку сливочного масла. Сколько разговоров было об этом и в консерватории и дома! Это был настоящий праздник. Что было бы, если бы я пожаловался на голод, ну, может быть, выделили бы мне кусочек масла раз в месяц или время от времени подкидывали немного белого хлеба. Я, впрочем, покупал иногда по полкилограмма белого хлеба у своего ученика, отец которого тайком выпекал белый хлеб и продавал его из-под полы знакомым. Каждый день я ел чечевицу в нашей консерваторской столовке, изредка горох, который, впрочем, я с детства не терпел.
Говорить им, что после смерти Михала я должен заботиться о двух семьях, мне не хотелось. Моя семья, жена и ребенок, живут в маленькой среднеевропейской стране; на моих руках жена и ребенок Михала; я не мог допустить, чтобы они умерли от голода. Но нельзя упускать из виду и другое: если бы Лариса и Анна приехали ко мне, я бы продолжал вместе с ними и остальными есть чечевицу и отмечать Новый год пончиками и русским чаем, который так великолепно пахнет.
Я не рассказал им про крыс, потому что это было общее явление. Чечевицу, которую ели и наш комиссар, и наши семьи, мы варили ежедневно, никогда не опоражнивая котел до дна, а назавтра готовили новую порцию на остатках старой. Но однажды повар наконец зачерпнул со дна и вытащил двух вареных крыс. На сей раз он вымыл котел и продолжил кашеварить по прежней системе.
Лариса как-то сказала, что я вообще не вернулся бы, если бы не голод.
— Ты просто боялся, что все вы там сложите свои кости. Поэтому и поехал. А вовсе не из-за меня. Не из-за Анны. Скорее, из-за Жени, ты хотел вытащить ее из этого хаоса, ее и ее ребенка, — говорила она тихо и быстро. Редкий случай, когда она была такой откровенной. Я молча слушал и думал: «Смилуйся, Лариса! Кто я такой? Я даже не песчинка, взвихренная этими великими событиями. Когда живешь в историческое время, при такой мощной ломке, ты ее не видишь. Может ли река видеть свои струи? Мы многого не видели. Многого не знали. Мы были этой рекой».
Всюду свирепствовала эпидемия тифа. Люди умирали сотнями. Ежедневно на улице можно было увидеть телеги с трупами. Люди не выдерживали голода, лечить было нечем. В нашей бывшей столовой жила семья доцента Саратовского университета Б. Как-то вечером к ним приехал приятель, переночевал, место и для него нашлось, а утром уехал. Этот гость занес к ним сыпную вошь, вся семья заболела, температура поднялась выше сорока. Мы с Женей ухаживали за ними. Доцент Б. долго лежал без сознания. У жены и у двух дочек болезнь протекала в более легкой форме. Я раздобыл у знакомого аптекаря лекарство для уколов. У доцента после них пошли нарывы. Он проболел три месяца. В другой комнате заболели две женщины, а следом за ними и девушка, занимавшая комнатку возле кухни для прислуги. Семь заболеваний тифом в одной квартире. В те дни умер доктор Златоверов, живший в нашем доме. Когда и его, доктора, лечившего нашего Михала, унес сыпняк, мое отчаяние достигло предела. Я спрашивал себя, почему я не сделал так, чтобы все это миновало меня, почему в тот день, когда Михал ушел от нас, я не набросил себе петлю на шею?