Яну было грустно. Он чувствовал опустошенность и усталость. Не было сил больше смотреть на нее. Он опустил голову и отвернулся. Но она, не меняя позы, продолжала упорно говорить ему в спину:
— Ты совершенно бесчувственный! Неужто никогда ничего не чувствовал? Знал ли ты когда-нибудь большую, настоящую любовь? А то… то я не прощу тебе. Вся моя жизнь должна была перемениться, боже мой, когда-то ведь наступает перелом, понимаешь, для тебя, для меня перелом произошел тогда, но ты не принял его, прошел мимо, свернул в сторону, ты не задумался даже тогда, когда я пошла за тобой, покинув свою родину, а ты мог бы поразмыслить, вспомнить прошлое, когда мы стояли на пороге новой жизни, в ту ночь, первую ночь после смерти Михала, помнишь?
Я билась у тебя на груди, мы выли с тобой, как собаки, это была невозвратимая потеря, потеря всякой уверенности, светопреставление, жизненная катастрофа для нас обоих, не только для меня, его жены, но, может быть, еще больше для тебя, пожалуй, прежде всего для тебя; я прижималась к тебе, слезы заливали лицо, я льнула к тебе и хотела тебя, страшно хотела тебя вместо него, тебя сразу же; люди ушли, дочка уснула, мы остались одни во всем мире, я чувствовала, что на этом свете нет двух людей, что были бы так близки друг другу в отчаянии, как мы с тобой, я так хотела тебя, так явно хотела и…
Он схватил ее за плечи и принялся трясти, кричать ей в лицо:
— Ты бредишь, ты тогда была обезумевшей, ошалевшей, полумертвой! Не было у тебя никакого желания, ты упала на меня, потому что испугалась смерти. Несколько дней после его смерти ты умирала, умирала, когда он три дня был дома, а потом похороны, все эти люди, православный церковный хор, все это было безумие, мы — католики, а ты пригласила православных попов, думаешь, для меня было важно, кто поет, как поет, только бы пели, только бы все это перешло в звуки, как можно больше звуков, так легче, понимаешь? А ты мне твердишь о каком-то желании…
— Я обожала запах твоих слез, твоего пота, твоей измятой одежды, грязной и мокрой после кладбища. Обожала свою зависимость от тебя. Я воспринимала тебя как свою единственную судьбу, защиту, любовь, потому что ты меня любил, знаю, что любил, я в равной мере была и твоя, и его, потому что и ты принадлежал ему, мы были одно целое, мы втроем, мы вчетвером, если считать и ее, нашу малышку, которая ни о чем еще понятия не имеет, а я… пусти меня, душу мне вытрясешь! Сейчас…
— Сейчас ты жена белогвардейского полковника! А помнишь нашего комиссара, евшего с нами чечевичную похлебку из одного котла, который неделями не выскребался до дна, а когда однажды показалось дно, обнаружили двух крыс! Помнишь голод, не мой, а его, голод комиссара, эх, вот это были комиссары! Все ты забыла. Предала все, и могилу Михала, и наших друзей, с которыми мы делились электрической лампочкой, дровами, чечевицей, одалживали друг другу пальто, чтобы выйти на улицу…
— Я говорю тебе о любви, а ты мне о крысах, о комиссарах, о пальто! Говорю о том, как я упала на тебя, нет, это жизнь моя рухнула, как подкошенная, и упала на тебя. Все остальное было не важно. Еще пожар. Да, пожар. Ты взял меня из-за пожара. Только из-за пожара. В панике. Знаю. Знаю. А потом сказал: «Я возвращаюсь домой». Я сказала: «Мы поедем с тобой». Ты должен был это сделать в первую же ночь, только так была бы засыпана пропасть внутри меня, где все перемешалось, и черное и красное. Ты должен был это сделать в первую ночь, этого я ждала от тебя, это был наш путь, это… Твоя трусость мешала мне говорить с тобой об этом. В панике ты взял меня, потрясенный пожаром, растерявшийся, отчаявшийся, ты, может быть, даже плакал, когда я, как безумная, целовала тебя, и, охваченный новой паникой, сразу же кричал надо мной: уезжаю, еду, бегу, возвращаюсь к жене и детям, к матери и отцу, возвращаюсь. Ты испугался, поэтому так быстро и решил отправиться в свою страну, которую и на карте с трудом найдешь. Ты ведь сроднился со мной, ты был мой, и она, наша малышка, была бы твоим ребенком. А с так называемой своей семьей ты никогда не имел ничего общего, и со своей маленькой страной, маленьким захудалым городишком, из которого никакие дороги никуда не ведут, этой глухой дырой, этим тупиком, куда ты хотел убежать от меня, что у тебя общего?.. И разве ты там выдержал? Да что тебе говорить! Теперь я жена белогвардейского полковника. Я не нуждаюсь в защите. Не нуждаюсь в мужчине, его теле, его запахе. Все это я говорю ради тебя одного. Тебе бы полагалось знать, что в жизни существуют разные пути и человек должен выбрать свой, встать на него и идти. Ты никогда этого не делал. Тебя Михал тянул за собой, как тень. Только тогда, когда после пожара ты обнимал меня, как настоящий мужчина, ты почувствовал свои возможности: перед тобой открылся жизненный путь. И что ты сделал? Струсил. «Я возвращаюсь домой». А что такое дом, спрашиваю я тебя, разве Лариса для тебя дом? А что ты сейчас делаешь? Мне ты можешь не говорить, что нашел семью, дом… У тебя была я и она, дочка Михала, которому ты мысленно поклялся, что будешь заботиться о ней. Ты думаешь, Михал поступил бы так же, если бы случилось наоборот, то есть если бы я была твоей женой и ты бы умер, ведь могло и так получиться, когда мы, помнишь, сидели за столом, кто знал, чьей женой я буду, так вот если бы Михал попал в подобную ситуацию, он все взял бы на свои плечи. Мы были твоей судьбой, я и ребенок Михала… Что же касается меня как женщины, как только Михал умер, я сразу поняла все, я стала твоей в первую ночь после его смерти. И если сейчас со мной белогвардейский полковник, так это потому, что ты от меня отказался. Поэтому не надо мне говорить о большевиках, паспортах, благодарности, комиссарах, тебе лучше их не вспоминать. Ты был когда-нибудь на войне? В каком-нибудь сражении? Михал тоже не был, но он совсем другое дело. Михал был гений, ты когда-нибудь об этом догадывался, гений…