Мальчишки ходят с длинными распущенными волосами.
17
С годами люди все больше отдалялись от него. И он отдалялся от людей. Он долго не осознавал этого, но, заметив, понял, что этот процесс развивается по странной системе: вначале шаг за шагом, затем прыжок за прыжком и дальше все быстрее и быстрее. Пустота вокруг него с каждым годом становилась все шире. С наступлением зрелых лет росли пояса удаленности, на манер космических, наконец ему стало казаться, что окружающее его пространство настолько пусто, что людей в нем уже трудно обнаружить.
Да и как же иначе, думал Ян, если даже с десятого этажа движения людей на улице выглядят бессмысленно одинаковыми, с шестидесятого люди похожи на насекомых, а из реактивного самолета их и вовсе не увидишь.
Он не чувствовал потребности приблизить их с помощью внутреннего бинокля.
18
Сегодня вечером я сидел за роялем, руки мои свисали безвольно, как сломанные ветви, и раскачивались, следуя движениям тела и головы.
Хотя я давно уже не играю, я все еще с легкостью воспроизвожу музыку внутри себя и слышу ее, то тихую, неотвратимую, то неудержимым потоком заливающую комнату. Болезнь сковала мои пальцы, мне трудно поднять руки над клавиатурой. Но чувство легкости и присутствие музыки всегда со мной. Я вздрогнул, когда позвонили в дверь, сам себя застал в этой смешной пантомиме, безмолвной для всего мира, но для меня наполненной музыкой. Если бы кто-нибудь посмотрел на меня со стороны, он решил бы, что я сошел с ума.
А мне вспомнилась последняя встреча с Николаем Орловым, его Шопен, которого я слышал в последний раз. После Белграда он уехал в Венецию, потом дал еще несколько концертов во французской провинции. И вскоре после этого умер от воспаления легких в Шотландии.
Я сидел в первом ряду вместе с его импресарио и другом, мы, словно заговорщики, понимали друг друга с полуслова. Ведь я так был привязан к Орлову! В общей сложности я провел с ним время, которое измеряется часами и минутами, а не месяцами и днями. Но мое дружеское участие, понимание и желание успеха Николаю были ничуть не меньше, чем у рослого шотландца Эдгара. Он сопровождал Орлова несколько лет, берег его, как зеницу ока, и любил всей душой.
В тот вечер в Белграде Орлов показался мне ниже, чем обычно, или таким его делал огромный зал и строгий черный стул, на котором он сидел перед фортепьяно. Исполняя программу, он все время что-то невнятно бормотал себе под нос или вдруг начинал напевать сквозь сжатые губы мелодию, потом слышались непонятные звуки, которые словно прорывались сквозь кожу, все тело его, казалось, стонало, а когда под его руками фортепьяно обрушило в зал фортиссимо, явственно послышался сдавленный вопль. В то же мгновение, потеряв контроль над собой, Эдгар судорожно схватил меня за колено, а моя ладонь опустилась на его руку. Мы замерли в этой позе, потом его пальцы постепенно разжались, а лицо Орлова покрылось крупными каплями пота.
Раздался взрыв аплодисментов. Я думаю, его бормотание и крики донеслись только до первого ряда, может быть, только до нас с Эдгаром, терзаемых страхом за него, отчего наш слух и был напряжен до предела.
Бесспорно, он еще раз загипнотизировал своим Шопеном публику, которая затем и пришла на концерт, чтобы отдаться музыке, покориться ей. Цель была достигнута.
Вот и сегодня вечером меня захлестнули звуки Полонеза ля-бемоль мажор, и я ощутил в себе шопеновское воодушевление. Но что это за воодушевление, какова его основа, в который уж раз спрашивал я сам себя. Это воодушевление доводило Орлова до безумия, настолько, что он не мог сдержать страшный вопль, чтобы передать его нам, чтобы и нас силой увлечь в то состояние воодушевления, которое не нуждается ни в каком другом основании, кроме себя самого, и от которого наворачиваются на глаза слезы.
Но только не ценой самоуничтожения. Нельзя было так втягивать свои и без того узкие плечи, выглядеть таким маленьким и щуплым на сцепе.
Капли пота, словно потоки слез, струились по его щекам. Орлов знал, как и я, цену такого экстаза. Знал лучше, чем я.
Я никогда не был поклонником Шопена. Ирония, которой Шопен завершает Сонату си-бемоль минор, обрушивая ее на публику и делая всех скорбящих свидетелями яростного топота тяжелых коней, жаждущих после траурного марша скорее оказаться у полных яслей в конюшне. Эти кони всегда были откормлены и полны жизни, как, впрочем, полны жизни любые похороны. Цветы, запахи, хоры, речи, амбиции и суетность всегда на первом плане, впереди опечаленных и поверженных. Эта ирония поглотила Орлова целиком вместе с его фраком. В зале остались только огромный «Бехштейн» и тысяча голов.