Выбрать главу

Что-то мне лучшую жизнь предвещало,

Выше и дальше маня.

Это «что-то» сидело в нем — не изгнать, не забыть, не отмахнуться. Оно было зовом его судьбы; оно «выше и дальше манило» и, конечно же, думал Ясь, только «лучшую жизнь предвещало».

Но картина, которую Купала рисовал в Боровцах, поставив себя в ее центре, отражала не только тамошний ландшафт:

Стою и гляжу я на хату кривую,

На ниву пустую свою —

И катятся слезы, и я горевую

Негромкую песню пою;

И небу молюсь я; и, жизнь озирая,

Жду силы-подмоги в беде.

Но — темень глухая от края до края,

Ни свету, ни следу нигде...

Тщетно ждать откуда-то «силы-подмоги» — в стране господствовала реакция. Всебелорусской картиной реакции становились стихи Купалы, пронизанные его личной болью, отчаянием:

Ни свету, ни следу... Изводятся силы.

Дух правды погас роково.

А счастье? Неволя, тоска и могилы —

Вот горестный образ его...

Могилы — чьи? Тех, кого поэт называл «хлопцами непокорными», ушедшими «с песней удалою» «на поле на просторное». «Поле просторное», конечно же, революции. А что же теперь, после революции? Каким он стал, этот мир? Этот край, что с ним будет? Много и напряженно размышлял Купала в Боровцах, признавался нерадостно:

По небу черные тучи плывут —

Черные думы уснуть не дают.

«Черные думы» возникли у Купалы прежде всего от сознания бесконечности горя на земле, горя бедолаги-человека, который впустую пока что весь свой век «воюет... с тучами». Что же становилось песней жизни этого человека? Сумеречная весна в курной хате, где он рождается; короткое лето без счастья и утехи; сырая осень с несжатым колосом на ниве; суровая зима — последняя четверть года как последняя четверть жизни человека. Несжатый колос в снежном сугробе находит свой вечный ночлег. Не похож ли на этот колос он, Ясь, одиноко засидевшийся в Боровцах в ожидании осени?

Писал Ясь Луцевич свои горестные стихи и, конечно, не подозревал, что как поэт стоит на пороге создания одного из первых своих грандиозных произведений — поэмы «Извечная песня», которую заметит и похвалит сам Максим Горький. Горький скажет: «Вот бы перевести ее на великорусский язык!»

«Извечная песня» не была песней о любви, обещанной дольносновской паненке. Это вновь была песня о мужике — о вековечном горе селянском, человеческом, о горе самого Яся Луцевича, его матери, его отца, безвременно сошедшего в могилу.

...Коров закопали там, где они пали, содрав только шкуры для кожевников. Казалось бы, закопали — и дело с концом. Не век же убиваться. Только где там... Легко ли было той же матери войти в пустой хлев? А какими глухими казались ей теперь вечера без звонких ударов упругих струй молока о белый подойник! Ненужными, нелепыми безделушками уже который день сушились на штакетинах черные кринки. «Вешки скорби», — с горькой иронией думал о них Ясь.

Видеть же, как переживает мать, и вовсе невыносимо. «И вот вечно, вечно так: не одно, так другое», — растерянно сокрушалась она, разводя руками.

«Вечно, вечно так», — эхом отдавалось в сердце Яся. И как покончить с этим вечным, извечным? Как перервать пуповину у мачехи-недоли, не отпускающей от себя ни матери, ни его, Яся? Она и отца не отпускала, а отпустила — так уж навсегда, в небытие...

А может, само горе производит человека на свет? И мыкает он потом его весь век, не размыкает?.. Нет, с этим Ясь согласиться не мог. Не горем и не на горе рождается человек. Человек рождается для счастья... Для счастья, как птица для полета! И рождает его всесильная жизнь. Вот Купала и даст первое слово ее Величеству Жизни-: пусть говорит о человеке вообще:

Всех сильных он будет сильней,

Всех мудрых он будет мудрей...

Так будет он долгие годы

Царем, властелином природы.

И царь этот будет весь век

Названье носить — человек *.

Но поэт Купала не станет описывать жизнь человека вообще. Разве он осмелится утверждать, что знает, что такое человек вообще. Он знает, кто такой мужик, какова его судьбина от колыбели до гроба, и будет изображать то, что знает...

Общий план новой, совсем неожиданной для Яся поэмы сложился сразу. Она будет состоять из ряда картин: первою станет рождение Мужика в липовом корыте, последнею — смерть Мужика, его похороны. «Вы, пан Левицкий, — не мог забыть Ясь Луцевич рецензии в «Минском эхе», — говорите, что «жизнь белоруса слишком монотонна»? Зря это вы, Антон Иванович. Ничуть она не монотонна — ни жизнь вообще, ни жизнь мужика-белоруса. Потому я и выпишу свадьбу Мужика как самый высший момент его бытия: