— «Белорусская поэзия. «Жалейка». Песни Янука Купалы». Это, пани Боня, название статейки, — попутно пояснял дядька Амброжик. — Пишут же вот что: «До недавнего времени за белорусским языком никто у нас не признавал права на самостоятельную жизнь, его высмеивали, называли «дубовым», «хамским», ему отводилось самое незавидное место: дальше мужицкого задворка, дальше убогих мужицких полей не смело выходить мужицкое простое слово... В школе и в жизни все было сделано так, что и сам мужик-белорус стал чураться и родного языка своего, и своего народа».
А что, разве неправда? — поднимал дядька Амброжик глаза от газеты. — Истинная правда, пани Боня, видит бог, истинная. — И читал далее: — «...Восьмимиллионный белорусский народ, задавленный вековым гнетом, забытый богом и людьми, рассеянный среди неприютных болот, лесов, гор и песков, не имел даже песня-ров-печальников и заступников...»
И вот, паузой выделил Амброжик эту весть, Белоруссия дождалась-таки своих «печальников», и принадлежит к ним в первую очередь молодой поэт Янук Купала.
— Гляньте, гляньте, пани Боня, — поворачивал дядька газету к Бенигне Ивановне. — «Янук Купала» тут не просто напечатано, как другие слова, а выписано. Это нам всем говорят: обратите внимание, запомните. Большое уважение тут выражено...
С последними словами дядька Амброжик даже встал и вещал теперь, точно с амвона:
— «Песни Купалы — это зеркало, в котором отражается душа белоруса, его жизнь, его родной край; это правдивый, неподдельный голос, исходящий из глубин народной души, это— «крик, что жива Беларусь!». И тот, кто раньше не верил, что белорусский народ сможет пробудиться и пойти собственной дорогой, должен теперь признать, что белорусы еще не умерли, что еще имеют силу жить и развиваться, что уже сами они «несут свою кривду на свет божий», захотели «людьми зваться»...»
Улыбаясь возбужденному голосу дядьки Амброжика, Ясь думал, как это все непохоже на рецензию Ядвигина Ш. «Умирающее наречие...» Не умирало и умирать не собирается, панове — шляхта! И снова Ясь ушел в себя, в тот напряженный внутренний спор, который, кажется, никогда в нем и не затихал. И теперь доходили до него только отдельные, обрывочные фразы. Да и то лишь те и лишь потому, что были созвучны его думам, укрепляли его веру в свою правоту, в свое предназначение. «Мысли и взгляды «Жалейки» — это мысли и взгляды народа... На великое строительство края зовет нас песняр... В «Жалейке»... жизнь мужика, образы родной сторонки... и все полно сочувствия, теплоты, любви к бедному, забитому краю...» Пока Ясь спохватился и вновь настроился внимательно слушать гостя, тот подбирался уже к последним строкам.
— «Мы искренне поддерживаем песняра, — произнес дядька Амброжик таким тоном, словно это «мы» звучало не от чьего-то имени, а от имени самого дядьки Амброжика — единственно он не счел нужным ткнуть еще себя при этом пальцем в грудь. Заключительные слова дядька тоже вымолвил так, точно они были его личным напутствием
Ясю Луцевичу: — Пусть его думы... найдут дорогу в каждую хату сельчанина-белоруса. Пусть «Жалейка» будит народное самосознание, пусть помогает белорусам очнуться от векового сна, жить новой жизнью, расти и развиваться в добром согласии с братскими народами-соседями!» — Как сват на свадьбе, оглашая эти пророческие пожелания, стоял в красном углу купаловской горницы славный сосед из Мочан дядька Амброжик...
...В начале сентября Ясь Луцевич получил долгожданное приглашение из Вильно. Ему предлагали место в частной библиотеке Б. Л. Даниловича и сотрудничество в газете «Наша нива». Радость поэта была несказанной. Мечта его жизни осуществлялась.
Глава четвертая. ЗАЧАРОВАННЫЙ ЦВЕТОК
Ждало Янку Купалу Вильно многонациональное, идейно и литературно пестрое — один из значительных центров общественно-политической и культурной жизни России, Польши, Литвы и Белоруссии начала XX столетия. Ждало Вильно передовое, демократическое и настороженно молчало или враждебно посверкивало пенсне Вильно официальное — с помпезным возле Кафедрального костела памятником Екатерине II и не менее громадным — у дома губернатора — Муравьеву-вешателю. И вовсе безразличным к какому-то Купале было, понятно, Вильно клерикальное, Вильно расфранченного Георгиевского проспекта, законодателей последних поэтических мод, вольготно чувствовавших себя под крылом губернского официоза — «Виленского Вестника», пропольского «Kurjera Litewskiego», черносотенного «Крестьянина». Вильно, однако, знало Купалу гораздо лучше, нежели он Вильно, которое пригласило его к себе. К нему, передовому, демократическому, и ехал поэт — молодой, энергичный, полный надежд, радуясь подобному повороту в своей судьбе.