Знал Ясь и еще одно неприятное свойство своей на туры. Пожалуй, именно оно год тому назад еще более усугубило положение семьи, которое и без того было незавидным. Тогда, после смерти отца, Ясь просил пана Войтеховского не лишать аренды матери-вдовы, убеждал, что та с нею справится — дело привычное. Выслушал пан, отказал. Не удалось Ясю развеять его мрачные сомнения, не нашел нужных слов, от которых пан, может, и расчувствовался бы. Эти слова пришли к нему потом, после, когда возвращался с панского двора домой) на хутор. Ясь не однажды ругал себя за это свое «лестничное красноречие»: внутреннее, молчаливое» оно действительно было ему более свойственно, нежели красноречие открытое, беседное. Запоздалое, оно и сейчас наплыло на Яся, когда он, еще выходя из города, стал припоминать — подробность за подробностью — свое посещение редакции «Северо-Западного края».
И почему-то первым делом всплыла в памяти Яся фигура неизвестного ему Луки Ипполитовича. Конечно же, решил Ясь, его появление у Мысавского не было случайным, как уверял в этом сам визитер. Конечно же, Мысавской под наблюдением: больно смела его газета, объединяет вокруг себя всех, кто любит народ, кто ратует за его просвещение, за школу па родном, белорусском, языке. Потому и Самойло дружит с Мысавским. Вообще круг знакомств у Владимира Ивановича широкий. Это он познакомил Яся и с Алесем Бурбисом, и с Сергеем Скондриковым, и с братьями — Иваном и Антоном — Лапкевичами. Это у приятелей Самойло Ясь брал прокламации, брошюры, читал, распространял среди своих знакомых. Мог же Лука Ипполитович про что-то такое и пронюхать. Вот и заявился... Ну что ж, пусть его... Куда больше Яся занимает сейчас иное. «Вы не мужик, — звучит в нем раздумчивый голос Мысавского, — не мужик, а пишете о мужике... Не кажется ли вам, что не шибко вяжется... сермяжное с языческим?..» Но Ясь так чувствует! Он и впрямь не потомственный, «чистый» мужик, но мужик — по духу. И дух этот зовет его, чувство долга зовет говорить от имени мужика. Ясь тут не идет на обман, не совершает подлога, ведь обиды и горе мужика — его обиды и горе, а его судьба — их общая судьба... «Слова о полку Игореве» он пока что не читал, но прочтет. Обязательно. Он и сам от слова — из песни и сказки, из легенды, героем которых он так часто видит себя. О, как ошибаются те, кто отказывает народу в высокой поэзии, в мечте, кто противопоставляет лапоть цветку папоротника! Нет, он далек от мысли утверждать, будто в каждой мужичьей душе жива сегодня жажда этого цветка. Но ведь именно в ней, в мужичьей душе, взошел он когда-то, именно им, простым мужиком, а не кем-то другим, он вымечтан. Гнет веками убивал в народе, нещадно растаптывал этот цветок. И теперь он как засохшая закладка в библии столетий. Но он жив! Жив! Его нужно вынуть на свет божий, отчаровать, и он вновь расцветет, пьяня своим ароматом мужичьи души. Пусть вроде бы издалека идет к мужику он, Купала, но это «издалека» — очень дорого и понятно мужику, потому что плоть от плоти его и кровь от крови, потому что передалось-досталось от предков-пращуров, которым счастье и пригрезилось когда-то в образе чуда-цветка. Просто мужик забыл, кто он и что он; нужно воскресить в нем человека, белоруса, подняв его к высокому Купалью, к тому, что сам же когда-то создал. И если он, Ясь, придет к мужику как песняр его, его поэт, мужик познает Купалье, постигнет как самое себя. И Ясь Луцевич идет; он тот, кому искать купальский цветок счастья; он должен найти его — для себя, для мужика; он — Янук Купала...
Формально Ясь Луцевич и в самом деле был не из мужиков. В этом, 1905-м, великом — для всей России революционном — году он паспорта еще не имел. Но когда 15 сентября 1907 года Минская мещанская управа выдаст Луцевичу Ивану Доминиковичу паспорт, на первой странице его будет записано: звание — мещанин.