«Перрон. Мы вдвоем. До отхода…»
Перрон. Мы вдвоем. До отхода
лишь пять минут.
Мы оба храбримся. А годы
уйдут, уйдут…
«Прощай», — ты сказал очень тихо.
Одна. Перрон.
Бессонница в мой сторожихой
вселилась дом.
Встреча
Кто вам сказал, что сказок не бывает,
что юности годам возврата нет
и что любовь в разлуке угасает?
Исчезли вдруг при встрече двадцать лет!
В Крыму вдвоем… И, с морем состязаясь
твои глаза меняют цвет, живут…
Разлуки нет, но как часы бегут!
И я комок тоски с трудом глотаю.
Стараясь обещание сдержать —
о будущем ни слова — мы шутили,
дразня друг друга; или фронта-тыла
события пытались вспоминать.
— А помнишь? — с губ срывалось то и дело, —
налет! Бежать в подвал я не хотела,
и ты мне делал «страшные» глаза:
«Ты не ребенок… рисковать нельзя…»
Потом в Тюрингии: дочь на коленях
в убежище дремала у меня;
просил рассказов сын под вой сирены
(не испытали, к счастью, мы огня),
и «месть» была (неслись мы с ним в Диканьку,
и голос мой таинствен был и тих)
страшнее бомб, не все ль равно каких,
немецких, русских иль американских?
Отбой! А сын все просит: «Расскажи
колдун был в самом деле пан Данило?
Я не усну… скажи, что дальше было?»
Убежище покинуть не спешим.
Был слушатель наш сын неугомонный;
скажу: — Рассказов нет… — А он: — Ну, вспомни
о том, как папу в играх брал я в плен… —
Ты был одной из наших «вечных» тем.
А помнишь, как тебя я провожала?
На Дон! Согнувшись, все вы шли пешком
с узлами: ведь машин не оказалось
в поникшем городе полупустом.
Всего три дня прошло. Еще дымились
пожарища: то патриотов рать,
приказу следуя «Уничтожать!» —
в развалины заводы превратила.
Смотрели мы, глотая гнев и боль.
Окопы? Враг их просто не заметил.
В молчании врага наш город встретил,
посыпались стаккато «Хальт!», «Яволь!»
Ждала. В плену? Ушел ли на погибель?
Я помню, как страдальческим изгибом
на лбу твоем морщина залегла.
Ее разгладить лишь теперь смогла:
— Я, помнишь, арией всегда дразнила
тебя «Зачем вы посетили нас?..»
— «Письмо Татьяны» потому любил я,
мне слышался твой голос каждый раз.
— А помнишь, отпуск в мае в Ленинграде?
Смеялся ты над жадностью моей:
«По счастью, вечером открыт музей,
в Александринском — Юрьев в «Маскараде»…» —
Спешим! Вот Ласточкино ждет гнездо…
Сюда мы собирались в Сорок Первом.
Ты говорил: «На этот раз — наверно!»
Разрушен первой бомбой был наш дом.
И все разрушено. А эти речи
и у изменчивого моря встречу
я в ночь тревожную изобрела —
в Крыму с тобой, увы, я не была.
В больнице
Синее небо. Розы на окне.
Жизнь за окном. Я слышу шум трамвая.
Лечусь, хоть жить уже недолго мне —
все думают, я ничего не знаю.
Нет! Не хочу из жизни я уйти
теперь… теперь, когда я так богата,
Когда со мною неразлучно ты —
а пред тобою я так виновата!
Я тайно подписала с жизнью пакт
и радуюсь цветам, закату, маю.
Коль жизнь игра, ее последний акт
я для тебя… по-своему сыграю.
«Мне говорят: плакучей ивой, плаксой…»
Юрию Терапиано
Мне говорят: плакучей ивой, плаксой
слыла я в детстве; в школе же не раз
за взрывы смеха «выйдите из класса!»,
я помню, строгий слышала приказ —
смеялась гак, что весь смеялся класс.
Дразнили «хроматическою гаммой»
за неудержный звуковой каскад.
Как выстрел, окрик оглушил нежданно.
Надолго всхлипом стал мой смехопад —
в класс не вернулась больше я назад.
Покрыло зрячий лоб слепое темя;
куда-то вглубь ушли и плач, и смех…
И я теперь с сутулым поколеньем,
неся слов гнева нерожденных бремя,
расплачиваюсь за молчанья грех.