Выбрать главу
Художник и Поэт в нем жили рядом. Перо учило кисть уменью петь, и радуга была ему наградой: перо впитало жадно красок радость, сулила юность — вместе ввысь лететь. Им надломила крылья вдруг война, перо и кисть сломив одним ударом. Но смерть минула храброго гусара: богатой в мире жатвою она впервые так была поглощена. (В поход шел воин с верою поэта: Руси открыта в будущее дверь. Ей нужен мир, теперь пора расцвета… Помочь необходимо ей! Наветам, злым, разрушительным — не верь, не верь.) Недвижна кисть. Но обморок пера повторно прерывает голос Музы. Недуга медленно снимая узы, настойчиво зовет: «Вставай, пора!» Пот; очнулся. Но в бреду металась страна его: в беспамятстве толпа от вековых традиций отрекалась, колонны храмов и дворцов взрывала, от ярости, зажженной в ней, слепа. Вдруг… Счастье? Да. Он больше не один. Старинный дом — гнездо их на Покровке — Вдвоем. Камин. Кофейник на спиртовке… Пусть в городе восстанье, залпы, дым — ничто не разлучит их. Вместе — в Крым!
Кто там?.. В матроске мальчик и кадет с перрона машут. Лица их знакомы… Толпа чужая. И не те знамена — прощался с детством, с юностью поэт. За Перекопом — Севастополь… Трое теперь в гнезде их. Но в душе больной предчувствие потерянного боя — в Константинополь!.. Нет нигде покоя: повсюду солнце «с траурной каймой». Вдруг в семихолмном Риме видит он берез (берез!) «зеленые фонтаны». Стал шире и яснее горизонт. Перо и кисть запели в унисон Он счастлив: с ним всегда его Роксана. И хлынули стихи на полотно, с палитры — брызги красок на страницы; торопится он солнцем насладиться, боясь: не затемнилось бы оно… Десятки лет спустя: не может мгла отнять у памяти тот «полдень-диво», всё — даже облако над полуспелой нивой, что кисть его тогда пленить смогла — поэт вновь пред собою видит живо. Он, побеждая зреньем новым тьму, поет о мире, видном лишь ему.

«Боязливость ребенка. Бесстрашие льва…»

Надежде Мандельштам

И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут.

Осип Мандельштам

Боязливость ребенка. Бесстрашие льва и святого презренье, — в светлой раме является мне обновленный портрет. Кистью друга воссоздан для будущих он поколений. Мир узнал, вопреки искаженьям судей, их запретам презренным: был в России двадцатого века затравлен поэт.
Не умел семенить за судьей. Отрекаться. Челом бить с повинной. Как герой из Ламанча копье, поднимал голос свой. (А Россия теряла в бессильи сына за сыном). О грузине всевластном сказал: «Что ни казнь у него, то малина…» Волки приняли вызов: был злобен их скрежет и вой.
Слежка. Обыск. Вот груда стихов на полу. На сонете Петрарки дописал перевод полицейский сапог. За окном где-то ворон привычно-пророчески каркнул, и поэта, подвластного злейшей в истории всех олигархий, увели за порог майской ночи, за жизни порог.
Друг-жена и свидетельница Долгих с Музою споров поэта в память сердца сумела подслушанное заключить. Защитив от Серпа и от Свастики черных наветов, пронесла она клад свой бесценный, чтоб снова отдать его свету — низко хочется голову мне перед нею склонить.

«Зарождались стихи. Но поэт за стеной молчанья…»

Памяти Д.И. Кленовского

«В чужом плену моей родной земли Я мертвым был…»

Д.К.

Зарождались стихи. Но поэт за стеной молчанья Терпеливо вынашивал медленно зревший плод. Стук заслышав в груди, говорил: погодите, рано… Словно знал, что возьмет их с собой в заморские страны, и когда-то домой ветер вольный их занесет.
Так случилось: ушел молча с ношей он нерожденной. Русской беженкой Муза его появилась на свет. И разносится голос задумчивый, полнозвонный… Пусть всё ближе зима — вдохновенно, освобождено нам о лете слагает десятую песнь поэт.
Первый крик… Долгий вздох. Миг рождения, умиранья. Жизнь и вечность — на всем неразгаданных тайн печать. Но прибой? Но сирень? Но любовь… Черепки мирозданья. Их находит поэт и — о чудо! — легким касаньем он умеет разрозненное в одно связать.
Взглядом вверх. Мыслью вглубь. В стройном ладе его напевном барабанной нет дроби. Торжественных маршей нет. Но Нева? Но Лицей? Но холмы без крестов в тундре пленной? Все забыть? Не могу. Не могу — отвечает миру поэт.

Москвичка

Елене Сергеевне Кобяковой

Был исход. Был отчаянья бег…
Начало двадцатого… Век золотой в сияющих реял вершинах. Вдруг — «Искра». И в реве пожарищ «Долой!» Потом: Порт-Артур и Цусима. …………………………………………………………………………..
Ей было четыре, когда с баррикад подул первый ветер свинцовый, наткнувшись на стену, отпрянул назад (еще своей клятве был верен солдат) — и трон устоял трехвековый. Росла она — так хороша и стройна, что звал ее Елкой любимый. Задумчивости иль веселья полна — никто не умел так сиять, как она, озерами глаз густо-синих.
Гимназия. Позже — курс права. (Отец был с чистой душой адвокатом. Увидев цветущего века конец, ушел он, не вынес заката…).
«Да здравствует!» чередовалось с «Долой!» безвластьем в стране увлеченных. «Вставай!..». «Отречемся!» — здесь век золотой кончался. И хлынули мутной волной «хозяева» новые в Смольный.