Кто ты такой, если у тебя цели нет? А?
14. О ВАГОННОЙ МРАЗИ
Поезд шёл из Эрдэнэта в Улан-Батор. Вагон был плацкартный, на сидячих местах — три дремлющих старухи и хрупкая монгольская девушка лет семнадцати, на лежачих — я и американец под два метра, вдвоём с которым мы и поехали из Японии путешествовать по монгольским степям. Часов в одиннадцать в купе ввалилось трое подвыпивших люмпенов в полосатых майках с татуировками на железных бицепсах, двое встали позади, нагло ухмыляясь, а третий повыше и пожелезнее — очевидно, главарь — подошёл к девушке и начал приставать. Та сидела, опустив глаза, практически не отвечая, но было совершенно ясно, что она напугана до смерти. Старухи пооткрывали по глазу, смекнули, что пахнет палёным, и задремали дальше. Я переглянулся с американцем, лежавшим на верхней койке. Хоть и долговязый, тот был не сильно уверен в своих боевых способностях и еле заметно качнул головой: «Убьют». Я лежал и тоже думал: «Встану — убьют. А не встану — как жить-то дальше?» Монгол уже перешёл от слов к делу и полез к девице лапаться. Я не выдержал и встал.
Подрагивая коленками, я подошёл к главарю, положил тому руку на плечо и промямлил по-русски: «А может, не надо?» Монгол резко обернулся, секунду стоял, оценивая ситуацию. Потом грозно спросил что-то по-монгольски. Я, ещё больше напугавшись, повторил своё: «Может, не надо?» Разобрав, что с ним говорят по-русски, монгол вдруг просиял и по-русски же спросил: «Ты чё, из России, что ли?» Не решаясь верить в то, что, может быть, пронесло, я ответил, что да. И провёл следующие часа два с тяжеленным бицепсом монгола на плече, слушая рацеи о величии Чингисхана да дружбе народов, то и дело прикладываясь к бутылке отвратительной водки, которую тот от широкой монгольской души немедленно купил для меня в вагоне-ресторане.
Вспоминая об этом уже после возвращения в Японию, я вдруг понял, что в Японии напрочь отсутствует одна категория людей, без которой не обойдёшься ни в одной приличной стране, — здесь нет мрази.
Есть тираны-начальники, которые получат массу удовольствия, делая из твоей жизни настоящий ад. Есть мелкие пройдохи, которые втихомолку облапошат тебя и не поморщатся. Наконец, полно народа, который готов поступиться многим во имя выгоды. Но вот мрази, обычной вагонной мрази, в Японии просто нет.
Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы сильный нападал на слабого. Чтобы издевались над детьми или женщинами. И даже пресловутый японский тикан — лапанье девиц в набитом транспорте — нередко кончается трогательной сценой на платформе: грозная накрашенная девица стоит и орёт: «Извращенец!», — а лысоватый служащий в выглаженном костюме, аккуратно поставив портфельчик рядом, стоит перед ней на коленях и усиленно бьёт челом.
Зло удерживается обществом в довольно узких рамках. Сказываются и жёсткий остракизм любых отходов от норм, и строгие законы против насилия, и ощущение, которое есть у каждого японца, от премьер-министра до мелкого хулигана, — что народ, японский народ, это всегда не ты и не группа твоих друзей — это что-то ещё рядом, но не тут. Что этот народ на тебя смотрит и тебя судит. И что с ним надо считаться.
Когда зло невелико, жить комфортно. Единственная проблема — добро от этого тоже мельчает. Никогда не знаешь, кому можно довериться на все сто, — просто потому, что жизнь не ставит ни перед кем сколько-нибудь значительного выбора, не испытывает тебя мразью. Все мои друзья-японцы, выслушав историю с монгольским поездом, лишь поражённо качали головой: «Заграница!» И только один, глава отдела в известной компании, намертво встроенный в систему японского процветания, рассказал мне в ответ историю, которая, как ему казалось, была сопоставима с моей:
— Давнее дело, мне тогда лет двенадцать было, едем мы с братом на поезде домой со стадиона Косиэн — на бейсбольный матч ходили. Доехали до Амагасаки, это тогда был такой неказистый город на море: сплошные маленькие фабрики да рабочие-подёнщики, которые весь дневной заработок на тамошних лодочных гонках просаживали. Ну вот, вдруг вваливается в вагон вдрызг пьяный мужик под пятьдесят, здоровенный такой, наверное, прошёл и войну, и нищету после войны, потрёпанный весь. Все расступились — от него ж несёт, ручищами размахивает, круг вокруг него образовался, а мы с братом перепугались, так и стоим посреди вагона, шелохнуться не можем. Мужик меня увидел, руку мне на плечо положил вот так, а рука-то тяжеленная, и говорит: «Ах ты бесёнок бритоголовый! Кепарик у тебя какой, а?» Я мямлю что-то, мол, школьный у меня кепарик, дядь, не берите, в школе заругают. А тот говорит: «Кошелёк есть у тебя?» Я киваю. «Доставай!» — говорит. Я дрожащей рукой достаю свой жабий рот — ну, кошелёк с мелочью, маленький такой, с защёлкой — и протягиваю его пьяному. А тот вдруг как сунет руку себе в карман, вытащил оттуда пачку купюр в десять тысяч иен каждая и давай совать их моей жабе в рот. Я ещё больше испугался, тяну кошелёк на себя, мол, мне, дяденька, не надо. Тут поезд как раз к следующей станции подъехал, как-то я выдрал свой кошелёк у него из рук, купюры бросил, и давай драть оттуда.
Мой японский знакомый мечтательно поднял глаза к небу.
— Я потом не раз думал: вырасту взрослым, буду таким, как он.
15. МЛАДШАЯ СЕСТРА
Боишься, да? Боишься, что у тебя дом отберут? Довольно высокая японка среднего класса стояла перед моей входной дверью, не давая мне войти в дом. Стояла спиной к свету, и лица её было почти не разглядеть. Длинные всклокоченные чёрные волосы, длинное синее платье с блёстками, недешёвое, очевидно из магазина этнической одежды. Постепенно мои глаза привыкли, и я разглядел её глаза — круглые, немного выпученные.
— Ты кто? — сказал я, почему-то сразу на «ты».
— Духи я купила, Кристиан Диор, — ответила она, показывая мне белый пакет с надписью «Christian Dior». Кожа на руке, которой она держала пакет, была морщинистая, дрожащие пальцы — тонкие и скрученные. От неё скверно пахло.
— Почём? — спросил я, почувствовав, что она ждёт именно этого вопроса.
Она оглянулась, словно чтобы удостовериться, что нас никто не подслушивает.
— Тридцать восемь тысяч, — проговорила она, понизив голос до шёпота. Затем добавила, оправдываясь: — На пять лет хватит.
Выпученные глаза смотрели на меня, беспрестанно двигаясь, словно отыскивая что-то на моём лице.
— Нельзя упавшие цветы собирать, — сказала она и показала дрожащим пальцем на куст сирени с белыми цветами, который рос на той стороне забора возле моего дома. — А то сирень подумает, что ты её не любишь, и не расцветёт больше на следующий год.
Я позволил себе засомневаться.
— Точно? — сказал я.
— Точно, — ответила она твёрдо. В глазах её выступили слёзы. — У матери спина больная была, она подметать не могла, вот я ей и сказала: «Я, мам, за тебя подметать буду». И подметала каждый день. У брата яйца не опустились, ему мошонку резали, когда ему восемь лет было, а мы с матерью перед дверью стояли, ждали его, дальше-то врачи не пускали, говорят, страшно вам будет. А он всё кричит там за дверью: «Больно, больно…»
Голос был надрывный, и в то же время казалось, будто она вполне контролирует себя. Слёз в глазах стало больше, но по щекам они не потекли.
— Брат мой где? — вдруг спросила она резко. Я вздрогнул.
— Не знаю, — сказал я. — Не видел я его никогда.
Её выпученные глаза ещё больше расширились.
— Как же ты у него дом снял? Страшный он человек… Все деньги родительские взял, дом взял, ничего мне не оставил. Всегда ему два леденца было, а мне один. Я деньги у него просить пришла.
Впервые за весь разговор она отвела глаза и некоторое время молчала.
— В ванну меня не пускает, говорит, воняешь ты, а ванна для гостей.
— Брат? — переспросил я.