Выбрать главу

В то же время менее алармистский нарратив указывал на успех советской индустриализации как на доказательство того, что национальная идентичность нестатична и может претерпевать фундаментальные изменения. Можно полагать, что эта точка зрения поддерживалась не только тем, что «воинственная Япония» восхищалась русским упорством в борьбе с немецким вторжением (Shillony 1981: 156), но и другими значимыми особенностями внутреннего дискурса военного времени. Во-первых, несмотря на засилье призывов к национализму и высшей природе традиционного японского духа, конструкт японской самости в 1930-х и начале 1940-х годов указывал на Японскую империю как на современное, революционное (восстание против Запада) и интеллектуальное государство (см., например: Ibid.; Kushner 2002 и 2006), и в этом он был отчасти схож с марксистско-ленинским конструктом советской самости. Сходство между Японией и Советской Россией отмечалось в одном из важнейших текстов, определявших японскую идентичность времен войны: политический философ Косака Масааки называл Россию – наряду с Японией и Германией – в числе родоначальниц новой мировой истории (Fujita (ed.) 1943: 125).

Более того, японский дискурс паназианизма, отчасти вдохновленный марксизмом-ленинизмом (Mark 2006: 464), был, с одной стороны, разработан непосредственно в противовес европейскому колониализму, политическому либерализму, индивидуализму и утилитаризму, а с другой – утверждал Японию как самопровозглашенного азиатского лидера. В соответствии с традиционно неопределенным положением России в дихотомии Восток/Запад, Россию/СССР время от времени называли «притеснительницей» народов Кавказа и Азии или агентом западного империализма (например: Ogura 1939: 21; Sonda, Hara 1942: 19–26), а коммунизм как крайняя форма материализма упоминался в качестве неотъемлемой части западной идеологии в «Пути субъекта» (Shinmin no michi), одном из важнейших идеологических документов военной Японии (Sonda, Hara 1942: 52–55). Однако в общем историко-культурном нарративе Нового порядка Россия/СССР отсутствовала; Япония в нем конструировалась через понятия Запада и Востока (см., например: Fujita (ed.) 1943). Несколько неопределенное положение России давало возможность с легкостью переходить от восприятия ее как белой европейской державы к восприятию России как державы азиатской – в зависимости от того, что в данный момент больше устраивало правящие элиты (Shillony 1981: 156). Некоторую роль здесь сыграл и внутренний дискурс о «нации» (minzoku), где доминировало восприятие нации как исторически динамичной, а не статической единицы (Doak 2007: 245–250): соответственно, восприятие русской национальной идентичности было тоже подвержено переменам.

Можно показать, что подобные дискурсивные условия привели к появлению нарратива, немногим отличного от рассмотренного выше нарратива Кониси Масутаро, где Япония несколько сближалась с Россией, а в национальном характере последней отмечалась известная позитивная динамика. Особенный интерес в этом контексте представляют впечатления о Советском Союзе в изложении Маруямы Масао[15], корреспондента «Асахи Симбун» в Москве, много ездившего по Советскому Союзу. Его книга «Письма из Советского Союза» (Sobueto Tsushin) вышла в свет в 1941 году, приобрела популярность и выдержала еще четыре переиздания в следующие два года. В первой главе, которая посвящена анализу национальных особенностей, Россия показана как традиционно отстающая от Запада в смысле материальной культуры (busshitsu bunka). Отставание это объясняется традиционно сельскохозяйственной природой общества, двухвековым монгольским игом (1223–1480) и по существу азиатской природой российской ментальности, что, выражаясь в «природной лености», задерживает развитие практического духа. Поэтому, замечает Маруяма, советский план индустриализации поначалу воспринимался внешними наблюдателями как отражение именно этого аспекта русской ментальности, как следствие пустой мечтательности и полного отсутствия реализма. Маруяма подробно описывает и другие отрицательные черты русского национального характера – например, склонность к быстрым переходам от одной крайности к другой, беспечность, притеснение национальных меньшинств. Он отмечает, что все эти национальные черты сложились в ходе многовекового общественного развития и поэтому быстро сломать их невозможно. Однако в то же самое время он говорит, что было бы ошибкой считать их абсолютно непоколебимыми. Размышляя об успехах советской промышленности, Маруяма высказывает убежденность, что под влиянием «духа времени» (toki no nagare) и объективных изменений в условиях жизни, а также благодаря решимости политического руководства страны перековать национальный характер он постепенно изменится и разовьется. С точки зрения Маруямы, достигнутые Советским Союзом промышленные успехи можно рассматривать как свидетельство преобразования традиционной русской национальной идентичности в более «продвинутую» идентичность «советского человека». Свои соображения Маруяма заключает тем, что, в отличие от европейской, русская национальная идентичность не достигла еще своей окончательной формы (Maruyama [1941] 1942: 1–29). Как будет показано в следующей главе, нарратив этого типа, настаивающий на сохранении связи между социокультурными качествами русских и определенными аспектами экономики и политической жизни Советского Союза, продолжал существовать и в разрозненном дискурсивном поле послевоенного времени. Однако по мере нарастания «холодной войны» и вовлечения в нее Японии он полностью исчез из поля зрения и вновь всплыл на поверхность лишь в 1970-х годах, да и то в совершенно иной форме.

вернуться

15

Не следует путать его с известным политическим философом, о котором речь пойдет в следующей главе. Несмотря на идентичную латинскую транскрипцию, в написании их имен используются разные китайские иероглифы.