Из этого вытекает важное следствие: согласно понятиям древних натурфилософов («иньянцзя»), основывающих свое учение на взаимодействии космических сил света и тьмы (Ян-Инь), «тоу» («голова») относится к положительному, мужскому, солнечному началу «Ян», в отличие от своей противоположности – «Инь» – темному, женскому, отрицательному началу. Во-вторых, пиктограмма «го» («движение») распадается на две составные части, особенно ясно выраженные в древнем начертании. Это – графический элемент, передающий слово «чи» и обозначающий движение левой ноги человека, и элемент, соответствующий слову «чжи» и символизирующий остановку, прекращение движения. И здесь, в свою очередь, обнаруживается мотивировка внутренней обусловленности действия, так как движение левой ноги, согласно той же натурфилософии, соотносится с действием негативной силы «Инь», в отличие от правой стороны, соответствующей позитивному началу «Ян».
– Изложенное, – добавляет собеседник, – приводит к заключению о том, что гносеологически в идеограмме иероглифа «дао» заложены понятия о противоборствующих силах «Инь» и «Ян», являющихся источником разных, диаметрально противоположных начал, порождающих столкновения и противоречия. Это, собственно, и определяет противоречивую природу доктрины «дао» с его, как это звучит на языке материалистов, единством и борьбою противоположностей. Именно об этом находим прямое указание у Лао-цзы, утверждающего, что «все вещи носят в себе Инь и Ян», представляющие собой два противоположных друг другу и взаимно обусловленных природных начала. Известно, что иероглифический знак «дао» существовал задолго до создания Лао-цзы философской системы даосизма. Встречался он ранее и в различных семантических сочетаниях, в частности в сочетании с тем же знаком «тянь» («небо»), образуя «тянь-дао», то есть «путь неба», «закон неба», и т. д. Интересны в этой связи следующие положения, содержащиеся в «Каноне о пути и добродетели»:
«Когда небо творит зло, кто знает причину этого?»[49]
«Небо его спасает, человеколюбие его охраняет».[50]
«Закон неба (тяньдао) не имеет родственников, он всегда на стороне добрых».[51]
Закрыв фолиант Лао-цзы и положив его рядом с собой на циновку, Аракава сэнсэй двумя руками берет массивные очки в дымчатой оправе, которые он надевает при чтении текста, и, аккуратно поместив их в бархатный футляр, продолжает медленно отпивать чай из керамической чашки.
– А теперь, – говорит он, не выпуская пиалу из руки, – разрешите вернуться к началу нашего разговора. Как вы, вероятно, заметили, японцы с усердием штудируют в университетах древнекитайские сочинения, стремятся понять мировоззрение мудрецов далекой старины. И можно без преувеличения сказать, что именно в Японии доскональнее, чем где-либо в другой стране, изучили классическое наследство Китая, чему, конечно, в немалой степени способствовало знание иероглифики. Более того, по всей вероятности, в Японии лучше, чем в любой другой стране, способны оценить философские и литературные памятники китайской древности. И все же это не может и не должно являться иллюзией, будто японцы не только изучали, но и заимствовали всю эту китайскую мудрость и лишь тем поддерживают свое духовное существование. Увы, такого рода впечатление, если оно продолжает иметь место, лишено основания и проистекает из заблуждения тех, кто склонен к сенсационным открытиям и экзотике. И висящий здесь каллиграфический свиток, выражающий совершенно определенные философские и эстетические взгляды автора, а вернее сказать, авторов – сына и отца, – может служить доказательством тому, что с Лао-цзы мы движемся в диаметрально противоположном направлении…
В ярком разливе весеннего солнца панорама камакурского побережья, которая простирается за огромным стеклом нашей веранды, приобрела какую-то прозрачную, эфирную позолоту, которая покрывает и зеркальную морскую гладь, и скалистый берег с опрокинутыми рыбацкими лодками, и серые глыбы камней. Сказочная роскошь грозных феодалов погребена под этими плитами, и вместе с ними похоронена устрашающая слава жадных до власти и богатства сегунов и дайме. И вместо средневековых самурайских дружин здесь носится теперь лишь яростный ветер, рождаемый дыханием океанского гиганта.
– Со дэс нэ… – заговорил вновь Аракава сэнсэй, – китайский даосизм, и, конечно, не только эта философия древнекитайских мудрецов, привлек пристальное внимание в Японии, но отнюдь не был нами воспринят, не стал мировоззрением японцев. Философия Лао-цзы и Чжуан-цзы, пожалуй, менее всего повлияла на философскую мысль Японии. Для нас это скорее увлекательная древность, которой мы любуемся и восхищаемся, но никогда не забываем, что это лишь тени старины. И кажется, это к счастью самой Японии, которая благодаря своему динамизму и творческой активности, а не даоскому недеянию и пассивности смогла двигаться столь стремительно и оказаться в ряду наиболее развитых стран. Если бы даосизм или конфуцианство действительно были заимствованы японцами, сделались их философией и руководством к действию, то едва ли Японии удалось добиться признаваемого всеми индустриального и научно-технического прогресса. И если эти системы древних мыслителей являются таким бесценным благом и чудодейственной панацеей, то почему же сами обладатели этого наследства в Китае, владеющие к тому же неисчерпаемыми людскими ресурсами, до сих пор не способны выбраться из технической и агрикультурной отсталости?! Неверен взгляд, будто вся философская мысль в старой Японии всецело вдохновлялась идеями китайской философии. Известно, что многое в ней идет от буддийской философии. Есть и некоторые течения философской мысли, которые развивались по оригинальной линии. В равной мере нельзя утверждать и противоположное: будто философская мысль в старой Японии развивалась совершенно независимо от китайской. Известно, что особенно сильно было влияние древних мыслителей, философии сунской школы и школы Ван Ян-мина. В отношении же современных японцев справедливо сказать, что они безусловно отдают предпочтение мировоззрению динамичному, движению активному, стремительному, порой агрессивному. И в житейской интерпретации об этом говорит также иероглифический свиток, висящий в парадной нише: «День без труда – день без еды».
Киносита Дэгодзаймас
Народный обычай повелевает к сасими подавать японское рисовое вино – сакэ – не только потому, что сасими сервируется в качестве самого первого блюда, с которого, подобно русской закуске, обычно начинается обед. Сакэ – широко распространенный национальный напиток и считается «хякуяку-но те» – «первым из ста лекарств». Однако, как отмечает в своей книге «Японские вещи» Мок Джой, до того, как сакэ стали употреблять в качестве медицинского средства, «укрепляющего здоровье», оно числилось среди обычных продуктов питания. Оно даже не было в полном смысле этого слова напитком: в древности сакэ имело вид густой массы, так как тогда японцы еще не знали техники дистиллирования. Поэтому тогда сакэ не «пили», а «ели».
Раньше сакэ сервировали в холодном виде. Это сохраняется и теперь во время культовых церемоний в синтоистских храмах. Подогревать сакэ начали, как отмечает Мок Джой, в восьмом столетии, в период Хэйан, когда в Японии возникли крупные столичные города – Нара, Киото, а позднее Камакура и другие замковые центры. При этом первоначально сакэ подавали подогретым только в холодный сезон – с сентября по март, как согревающее средство. Считается также, что при подогревании сакэ испаряется тяжелый сивушный запах, от которого напиток далеко не свободен. Обычно сакэ, крепость которого колеблется между десятью и двадцатью градусами, подогревается до пятидесятиградусной температуры.
– Домо сумимасэн – прошу покорнейше извинить, Киносита дэгодзаймас – позвольте представиться – Киносита… – произносит новый гость хозяина, молодой человек, его старший сын, низко опустившись на циновку у входа в традиционном поклоне.