Судо-сан оказалась журналисткой крупнейшего в Японии иллюстрированного журнала. Журнал выложили перед нами на стол, и мы с Мишей рассеянно принялись его листать. Он был сделан по западному образцу – глянцевая бумага, цветные фотографии, японские красотки на рекламах, немного иероглифического текста.
Сигареты, автомобили, виски, бюстгальтеры…
Госпожа Судо между тем деловито тараторила что-то, в то время как Гусеев покрывался испариной на залысинах.
– Она говорит, – сказал он, – что журнал у них семейный. Для дома, для семьи, значит… Трудный у нее диалект, японский бог! – посетовал он, вытирая лоб платком.
Мы с Мишкой вздрогнули от этого неожиданного признания.
– Да они по-русски ни хрена не понимают! – успокоил нас переводчик. На столе появилась пачка «Мальборо». Мы с Ваниным ухватились за сигареты, как утопающие за соломинку. Я никак не мог понять, зачем Судо-сан понадобились молодые русские литераторы? Где она хочет их пристроить в своем журнале?
В момент моего глубокого раздумья Арамасса-сан навел на меня объектив, вспышка озарила «люкс», я испуганно моргнул и подавился дымом. Арамасса невозмутимо перевел объектив на Мишку.
– Фотографировать-то зачем? – прошептал Ванин.
– Ничего, – сказал Гусеев. – Это можно.
Началось интервью. Судо-сан достала из сумочки блокнотик с авторучкой – и блокнотик, и авторучка были такими же маленькими, как она сама, – и принялась рисовать иероглифы. Она задавала вопросы, Гусеев их переваривал, переводил нам, мы осмысливали, конструировали ответы и передавали по цепочке обратно. Арамасса-сан кружил над нами, как японский орел, время от времени ослепляя вспышкой.
Необходимо было следить за нитью беседы, а также за изяществом позы. Когда я попытался представить нас с Мишкой в цветном изображении на страницах японского журнала, где-то между колготками и транзисторами «Сони», мое воображение дало осечку. Фантазия отказывалась работать. Это было до того абсурдно, что мне захотелось посоветовать Арамассе-сану, чтобы он пощадил пленку.
Надо сказать, что Гусеев, по моим подсчетам, понимал приблизительно пятнадцать процентов текста, произносимого Судо-сан, и примерно треть того, что говорили мы с Мишей. Желающие могут подсчитать процент неискаженной информации, попадавшей в японский блокнотик.
– Судо-сан спрашивает, как вы относитесь к экзо… Черт! Экзоспециалистам, что ли? Есть такие? – сказал Гусеев. Мы переглянулись.
– Может быть, к экзистенциализму? – спросил я.
– Йес! Йес! – вокликнула Судо-сан.
– К экзистенциализму мы не относимся, – четко сказал Ванин.
– А-а! Ладно! Этого переводить не буду! – махнул рукою Гусеев. – Черт его знает – хорошо это или плохо!
Судо-сан между тем терпеливо ждала ответа. Гусеев поморщился и что-то ей сказал. Она удивленно вскинула тоненькие японские брови, будто нарисованные кисточкой Хокусаи. В блокнотик полетел еще один иероглиф.
Судо-сан обворожительно улыбнулась и протенькала следующий вопрос.
– Как вы относитесь к женщинам? – облегченно вздохнув, перевел Гусеев. – Журнал у них женский, понимаешь, их волнует эта проблема.
– К женщинам мы относимся хорошо, – дружно отвечали мы.
– А конкретнее? Как вы описываете любовь в своих книгах? Существуют ли какие-нибудь ограничения в этой теме?
Мишка поежился. Я тоже. Начнем с того, что называть книгами то, что к тому моменту опубликовали мы с Мишей, было большим преувеличением. Разве что по японским масштабам… Во-вторых, вопрос вообще щекотливый.
– Отвечай ты, – толкнул меня Ванин. – Ты специалист по этой части.
– Почему? – обиделся я.
– Давай, давай…
«Ну ладно!» – подумал я мстительно.
– Ванин-сан вряд ли сможет компетентно ответить на ваш вопрос, – начал я, по-японски вежливо поглядывая на госпожу Судо. – Дело в том, что он в своих книгах пишет, в основном, про металлургические заводы, поскольку он инженер-литейщик…
– Позоришь перед заграницей… – тяжело проговорил литейщик Ванин-сан.
– Я же могу сказать, что отношение к изображению любви в русской литературе определяется существующими традициями. Мы не любим описывать секс не потому, что кто-то запрещает, а потому, что русская литературная традиция высоко моральна. Да и язык наш плохо для этого приспособлен…
– Про язык не ври… – буркнул Ванин.
– По крайней мере, именно так я трактую тему любви в своих книгах, – важно закончил я.
Гусеев переводил минут десять. Судо-сан исписала иероглифами полблокнота. В этом месте заметно оживился Арамасса-сан. Он отложил фотоаппарат в сторону и выставил на стол бутылку «Рябины на коньяке» и рюмочки. Вслед за тем перед нами лег толстый фотоальбом.
– Арамасса-сан говорит, что он выпустил этот альбом в Бразилии. Японская цензура нравов очень строга. Он спрашивает, как на ваш взгляд – это «порно» или нет?
Мы принялись листать альбом, делая вид, что нам это в достаточной степени безразлично. Арамасса разлил «рябину» в рюмочки и подвинул к нам, а сам устроился, наконец, в кресле, попыхивая «Мальборо».
«Неужто разлагают?» – пронеслось у меня в мозгу.
В альбоме были фотографии одной и той же обнаженной европейской красотки в разных позах и интерьерах. Ничего непристойного в позах мы не обнаружили. Красотка целилась в кого-то из пистолета, каталась верхом на черном доге величиною с мотоцикл, свешивалась с подоконника многоэтажного здания и так далее. Честно сказать, она и красоткой-то не была. Худая лохматая женщина с выпирающими косточками на бедрах.
Было непонятно лишь одно – зачем потребовалось так много ее фотографировать.
– Нет, это не «порно», – сказал Ванин-сан, пренебрежительно махнув рукой на красотку.
– Совсем не «порно», – подтвердил я.
Арамасса-сан приподнял свою рюмочку в знак приветствия, и мы выпили.
– Это просто «ню», – сказал Мишка, подумав.
Арамасса налил еще.
Дальше разговор вдруг переместился в высокие литературные сферы. Гоголь, Достоевский, Булгаков… проблема русской души… Акутагава и Кафка… Куросава и еще кто-то. Несчастный Гусеев пыхтел, будто камни ворочал. Судо-сан чирикала не переставая. Мы излагали сюжеты ненаписанных книг и делились творческими планами. Арамасса утонул в кресле; он блаженствовал после работы.
«Рябина на коньяке» кончилась одновременно с нашими познаниями в русской и мировой литературе.
Ванин-сан толкнул меня коленом.
– Выставить, что ли, коньяк? – шепотом спросил он.
– Погоди, Миша, еще не вечер, – не разжимая зубов, ответил я. Я будто что-то предчувствовал, какой-то заключительный и приятный штрих, который придаст беседе законченность классического архитектурного сооружения. И я не ошибся.
– Госпожа Судо говорит, что вы потратили два часа вашего дорогого писательского времени, – заметил Гусеев. – Чтобы компенсировать потерю, она просит отужинать с ними… Столик уже заказан, мужики! – подмигнул нам Гусеев.
Мы ломались секунд пять. Отказываться было неприлично.
Эх, дорогое наше писательское время! Если бы мы с Ваниным всегда тратили его производительно, то наши карманы трещали бы от купюр, нас знали бы на всех континентах, и красивые зарубежные женщины стояли бы в очередях перед отелями, чтобы попасть к нам на интервью. Но мы слишком любили литературу, потому и имели к тому дню бутылку коньяка в портфеле и неуютную пустоту в карманах. «Человек – не машина, – любил говорить Ванин. – Всех романов не напишешь, японский бог!»