Младший унтер-офицер Исида был одним из тех, кто, почти умирая от истощения, сам перебрался к противнику, притом он вовсе и не скрывал этого факта от остальных. Однако даже Исида не знал, что ему говорить и как держаться на допросе. Признаться, что добровольно бежал к врагу, не хватало духу, соврать — как-то неловко.
— Кубо-сан! Что вы собираетесь делать? — спросил он у ефрейтора. — Не лучше ли прямо признаться, что сдались, и все тут.
— Зачем лезть на рожон! — ответил Кубо. — Я вовсе не намерен этого говорить. По крайней мере здесь. Только обозлятся и вовсе отвернутся от нас. Не лучше ли сначала объяснить подробно, в каких ужасных условиях оказались мы на острове Б.
Слова Кубо ободрили не только Исиду, но и всех остальных. Однако сам Кубо внутренне был вовсе не спокоен. Его до сих пор мучили угрызения совести оттого, что там, в джунглях, он бросил товарищей и пошел сдаваться в плен один. Утешало лишь сознание, что у него не было иного выхода: ведь даже в тех условиях он не смог найти себе попутчиков, которые поняли, бы его правильно и последовали бы за ним. Кубо не отважился бы признаться кому бы то ни было, что бежал один, бросив товарищей. И тем более он не мог сказать этого такому командиру части, как подполковник Хагивара.
Фельдфебель Такано был далек от подобных переживаний. Он и в самом деле не боялся допроса командира роты. Посоветовавшись с Ёсимурой и Тадзаки, он решил рассказать подробно обо всех своих злоключениях. Он был исполнен решимости сообщить этим воякам, особенно подполковнику Хагиваре, при каких обстоятельствах погибли его товарищи. Такано думал теперь, что не ради самих себя, а во имя погибших невозможно позволить, чтобы такие люди, как этот подполковник, бездельничавший в Рабауле и не испытывавший ни малейшей ответственности за провал операций на острове Б. и в Гвинее, не узнали, как они попали в плен. Погибших боевых друзей уже не воскресить. Значит, он должен стать их свидетелем! Из роты, в которой было около двухсот человек, в живых, включая Кубо, осталось всего четверо, и эти четверо должны рассказать теперь своему народу, как погибли остальные. Вот какие мысли владели Такано, они вытеснили его прежние размышления о степени его собственной вины за этот позорный плен.
Такано решил восстановить по памяти дневник роты, который он вел в джунглях. Он вспомнил с помощью Ёсимуры и Тадзаки то, о чем говорилось в этих записках, и доложил все до мельчайших подробностей капитану Оцуке, который записал его сообщение.
После того как он, выслушав еще и других пленных, составил себе довольно ясную картину положения на острове Б., капитан Оцука проникся сочувствием к Такано и остальным пленным. А Такано, выложив на допросе все начистоту и впервые за полгода плена облегчив наконец свою душу, освободился от тяжких дум, словно христианин после исповеди, и повеселел.
Однако Такано видел, что отношение остальных солдат дивизии к пленным с острова Б. оставалось по-прежнему неприязненным и холодным. Сталкиваясь лицом к лицу, они ничем не выражали этой своей неприязни, но по их взглядам, жестам, по обрывкам разговоров пленные часто интуитивно угадывали это отчуждение. Например, когда пленные приходили за нарядами на продовольствие в хозяйственный отдел батальона, фельдфебель, распределяющий батат, тапиоку и папайю, как бы нечаянно забывал о шестой роте. А когда кто-нибудь напоминал ему о ней, он с нескрываемой досадой говорил: «… А, эти пленные!» — и тут же осекался, заметив выражение их лиц. Атмосфера накалялась.
Однажды ефрейтор Накадзима направился после отбоя, часов в девять вечера, в уборную. Проходя мимо казармы пятой роты, он услышал голоса:
— У этих гадов и лица какие-то странные.
— Не кажется ли тебе, что они смахивают на того психа Такасуку из хозотряда?
— Да, глаза у всех такие дикие… Конечно, разве нормальный японец сдастся в плен!
Наверно, такие разговоры велись в каждой роте. И это действовало на пленных удручающе — уж лучше бы их поносили вслух. Положение пленных усугублялось еще и тем, что им приходилось нести давно опостылевшую всем уставную службу: дежурить ночью, выполнять недельные наряды и прочее. Кормили их только бататом и тапиокой, спать приходилось прямо на бревенчатом полу в казарме, где сквозь дырявую крышу протекал дождь. Все это взвинтило их до предела. К тому же было совершенно непонятно, когда их собираются отправлять на родину, ясно было одно: если и отправят, то в самую последнюю очередь.
Загнанные в угол, они никак не могли свыкнуться с жизнью дивизии, не могли смириться с требованиями уставной дисциплины.