Уже дойдя до улицы, на которой хотела взять в аренду мотобайк, обнаружила, что забыла мобильник.
На кухне, куда, как принято всюду в Тайе, я шмыгнула босиком и потому неслышно, Старик делал себе в ногу инъекцию. Он был сосредоточен на бедре и игле в нем. Я отпрыгнула назад, но он уже меня заметил, пришлось вшагнуть обратно, поискать интонацию, отказаться от дурацкого шутливого тона и спросить серьезно, почему он не хочет, чтобы колола я. Вопрос был все равно глупым, потому что имел заведомо определенный ответ. Я поправилась:
– Я умею.
– Отстаньте. – Он додавил поршень.
Если бы он ответил как угодно иначе, я бы не всполошилась так сильно. Скорее всего, колет болеутоляющее. Иначе бы так не злился.
У парковки, распространяя манкие запахи, дымилась сковорода макашника, приглашая отведать свежее его рукоделие. Я схватила две зеленые пятибатовые рисовые лепешки, обжигающие через бумагу руки и сладко хрустящие по круглым краям. Минуту назад выдавленный мандариновый фрэш оранжево протек по пищеводу, оставляя холодный след.
Я прокатила всю одностороннюю Second Road и от уродливых, но определенно являющих ориентир круговых «дельфинов» двинулась по Наклыа в дальний, пыльный ее, неухоженный угол. Север Паттайи – сумбур и запустение, путаясь переулками и тупиками, вел меня к цели движения мимо строений, во множестве своем покинутых людьми.
Подготовленные то ли к сносу, то ли к ремонту, почерневшие от плесени трехэтажные дома, прозрачные, лишенные внутренних стен, пустые и легкие на просвет, впускали в себя воздух сквозь строительную сетку, в которую были кое-как закутаны. Путаница зеленой и голубой пыльной вуали вздувалась ветром, проникающим внутрь разоренных помещений, пузырилась и порой рвалась на ленты, узкие паруса, дающие направление рождающемуся пути. Дома покачивались и приподнимались, неуклюже высвобождались из тесноты улиц и безалаберно вываливались в небо. К вечеру их полет способен был обрести смысл и некоторый рисунок траекторий, но теперь вся эта сумятица была неуместна и даже непристойна в силу не столько своей алогичности, сколько по причине отсутствия хоть какого-то эстетизма.
Я стремилась к необычному вату не потому, что мне этого хотелось, но по желанию Старика, отправившего меня сюда. Мечта увидеть единственный в этих краях храм, в котором нет монахов, была, но сегодня я оказалась здесь только по его приказанию. Я пыталась исправить ситуацию, загладить свою вину. Я никак не могла избавиться от мучительной неловкости, стыдности ситуации, в которой оказалась. Невольное мое присутствие при действии, которое скрывалось именно от меня, ломало привычные ориентиры отношений, лишало их необходимой взаимной индифферентности, уничтожало самостоятельность каждого, право на закрытость личного поля. Теперь я знала больше, чем было допустимо для нашей игры. Правила нарушились. Обстоятельства извратились. Отныне надо было делать вид. Что может быть отвратительнее?! Делать вид, что меня это не касается, не трогает, не волнует. Что это не мое дело, ничего особенного, а что, собственно, произошло? Все употребляют лекарства. Курс против воспаления в суставах. Только и всего, постоянная поддерживающая терапия.
Но в этом случае меня обязательно поставил бы в известность Ярослав, поинтересовался, не умею ли я делать инъекции, если бы понадобилось, отправил на курсы. Ведь я, по его мнению, – компаньонка-сиделка. Все просто. Ярослав не знает, что и почему колет себе отец. Он вообще об этом не знает. Ну, в этом тоже нет ничего особо удивительного, Старик не стал бы распространяться на медицинские темы. Но с другой стороны, вся поездка имеет именно эту подоплеку: здоровье – основной показатель. И что-то же мучит меня, какое-то нехорошее чувство. Не только неловкость, но основа, причина и повод резкой, слишком резкой реакции Старика.
Храм провис передо мной над морем, застыв в витийствах резьбы, дыша бирюзой древесной патины, недвижно кружась в нагромождении скульптур и смыслов. Сколько ни видеть фотоотчетов, сколько ни читать про эту прихоть тайского миллионера – действительность поражает. Взгромоздив на затылок каску строителя, я побрела по разверстым для прогулок ветра пространствам. Вернуться сюда я буду хотеть всегда. С первой секунды – мысли о том, что надо будет расстаться: главная печаль любви и неотъемлемый ее признак. Вот колоссальные фигуры слонов, сливаясь в тройное чудовище, несут на прогнутых колыбелью хоботах индуистскую принцессу; вот пять тигров вздыбились на задних лапах, оскаливаясь, угрожая или защищая бесчисленные ряды резных Будд за ними; вот непомерной величины лики божества в три стороны вперились слепыми глазами, вот бредут старцы и бегут дети; мужчины и женщины с музыкальными инструментами на вывороченных коленях, птицы и змеи, мифические существа, череда за чередой пышногрудых богинь в человеческий рост и всадников среди цветов, вот девы со змеевидными телами вдоль извивающихся лестниц; вот Шивы, раскинув множество рук, и полнотелые Вишну летят в облаках; изумрудные от плесени колонны в стометровой высоте изрисованы готовой и незаконченной резьбой, и танцующие тонкопалые жрицы, что поражают изяществом жеста; нагромождение тел богов, людей и животных, будто карабкающихся вдоль стен вверх или образующих собой стены; плафоны-мандалы, веселые толстые Ганеши над скоплениями растений, младенцы, сосущие молоко из полновесных шаровидных материнских грудей, и гипертрофированные бедра Солнца и Луны. Резьба, словно заросли лиан, плотно впивается в плоскости, завладевает телом храма, не оставляет пустот. Резьба существует сама по себе, плодится, множится. Мастера живут при ней, но не она рождается благодаря мастерам. Резьба властвует. Можно ли трогать, прикасаться? Можно ли прижаться щекой, обнять древесные пальцы, вонзить слух вглубь колонны, испещренной тайными письменами, мистическими знаками мастерства людей-древоточильщиков?