Выбрать главу

3.

Казалось, с малинных россыпей и варенья прошло долгое-долгое время, вместившее в себя стремительность и сверкание утр и вечеров. И вот уже местную молодую картошку на рынке сменили привозные избыточно сочные персики и нектарины, вот уже запузырился виноград по прилавкам и скисли сливы в садах, вот уже обломилась перегруженная урожаем крупная ветка старой яблони под окном Старика, вот разбухли огурцы, загорчили ярче флоксы и обрели цвет рябины, но все еще жарки ночи! Все еще длится, тайной каретой, запряженной спрятанным моим, утаенным счастьем, – движется по августу лето!

Несмотря на происшедшее в июне и благодаря нутряному, глубинному спокойствию, мудрости моего покровителя, который неназойливо подталкивал меня к решению насущных задач, к середине лета я подтянула все хвосты в универе, сдала экзамены и благополучно передвинулась на следующий курс своей, с детства вымечтанной биологии. В августе у меня было уже довольно времени и на героические, но почти безуспешные попытки навести в доме общепринятый, человеческий порядок, и на копошение в саду рядом со Стариком, занятым пересадкой цветов, и на продолжение «книжной истории» – поглощение бесконечных в своем множестве томов, заполнявших дом.

То ли неординарная атмосфера нынешнего моего бытия, наполненного образными рядами литературы, то ли моя личная видоизмененность, которую я ощущала теперь как норму, осознавая в то же время всю невероятность ситуации, отдалили меня от однокурсников, бывших школьных подруг и приятелей.

Отношения с родителями строились теперь по «западной» схеме. Мне было позволено жить самостоятельно, при условии, что я хорошо учусь и не слишком досаждаю материальными просьбами. Подразумевалась некая моя «частичная занятость», за которую следовало получать жалованье. «Пора на собственном горбу прочувствовать, что такое зарабатывание денег». Горб опыта у меня не возник, поэтому прочувствовывать было нечем. Я выполняла всю необходимую работу по дому, в котором жила, внося тем самым «посильную лепту» в течение быта, и потому кормилась, не испытывая неудобства. Я даже получала теперь, и весьма существенно, на карманные расходы от сына Старика. Ранним августовским утром он вплыл в нашу гостиную вместе со своим лучезарным именем, и всем достатком и благополучием, излучая здоровье и уравновешенность. Сие богатство не сопровождало его, а двигалось, вливалось в жилище, его предваряя, упреждая его личное, правильно подготовленное триумфальное появление. Он явился, высокий и статный, на краткое время, что демонстрировали его никуда конкретно не глядящие глаза и сдержанно побрякивающие на пальце ключи от «лексуса». За ним же распространились его роскошный загородный дом, набитый добротной подделкой мебели в стиле барокко, обширные и несколько бестолковые в своем излишне педалированном дизайне городские апартаменты, офисы банка с окнами, забранными светоотражающими стеклами, фитнес-центр, четыре крупные собаки хороших пород и рыжекудрая, белотелая секретарша. Последняя, явив нам свою длинноного-пышногрудую красоту, скоро растворилась, соблюдя приличествовавшее ситуации молчание. Ярослав строго улыбнулся с высоты своего эталонного роста, поблагодарил меня за уют в доме и внимание к Старику, выразил удовлетворенность тем, что он теперь спокоен за отца и сунул в шкатулку на старинном пианино пару евробанкнот. «Для вас, барышня», – не глядя на меня, повторил перенятое у Старика обращение. Все-то у них деликатно, аристократично, подумала я тогда и не ошиблась: время от времени шкатулка предъявляла мне постоянство признательности банкира. Все великолепие, явленное Ярославом в несколько минут, поспешно растворилось вместе с легким облачком позади его роскошного автомобиля. Старик, не глядя вослед, ухмыльнулся: «Хозяин. Жизни. Надо бы собираться в отъезд».

Мне это запомнилось вопросом, которого я не задала.

С родителями сообщались мы теперь редкими звонками и ироническими эсэмэсками с обращениями вроде «папахен», «мамахен» и «дочахен» – в ответ. Не могу сказать, что сухое это общение меня печалило, наоборот, я чувствовала ту меру свободы, которая была мне необходима. Моя дочерне-сыновья любовь делилась теперь на четырех родителей. Не утверждаю, что распределение моих эмоций было равномерным. К родителям Александра чувство привязанности все более остывало, не находя никакой подпитки и обратной связи, так как сын для них умер, был похоронен и оплакиваем надрывно, мучительно, чему я поначалу была частым свидетелем, навещая маму. Мои визиты становились все более редкими, и боль, жалость и сострадание к мучениям матери переродились в раздражение, по причине ее неумения почувствовать во мне родную, да нет, собственную кровь. Мне казалось, в своей безутешности она находит наслаждение, замену покою и счастью семейного лада, которого не было в доме давно. Отец, сколько помню, «погуливал», а теперь в печали по утраченному сыну находил этому оправдание.