Выбрать главу

Первые слова барона заставили меня взглянуть с изумлением в глаза ему: я был уверен, что прочту в них сумасшествие; но взоры его печально устремлялись в землю, и он говорил покойно тем меланхолическим голосом, который от беспрестанной грусти сделался его природным. Не зная, что заключить из всего этого, я решился слушать не прерывая; но когда услышал, что всякий человек, заходивший случайно в проклятую долину ночью, на другой день умирал или сходил с ума, — невольно воскрикнул: «Не может быть, барон! Вы и я были в этой долине, однако ж мы живы и, надеюсь, что рассудок наш при нас». Мне казалось, что я справедливее выразился бы, если б сказал, что рассудок мой при мне. Барон отвечал на мое возражение, что несчастия эти случались всегда с простым народом, столь слепо верющим власти злых духов и нисколько не сомневающимся в их существовании; сверх того, они были в проклятой долине в самую ночь полнолуния, — время, в которое сходятся сюда злые духи.

Я потерял охоту говорить и, не сомневаясь более, что хозяин мой помешан, шел молча до самой деревни. Барон тоже не говорил ни слова.

Угощение, сделанное мне Рейнгофом, было превосходно; но как изящество стола его не играет никакой роли в главном происшествии, исключая разве того, что редкие вина его подействовали на меня так же, как и волшебный аромат растений в проклятой долине. Разум мой и воображение дошли до совершенного упоения, и барон показался мне не только что сумасшедшим, но напротив, я открывал в нем ум высокий, идеи обширные, великие и такую точку зрения, до которой я, как мне тогда казалось, никогда б не имел силы возвыситься; итак, не описывая вам ни количества блюд, ни богатства баронова стола, скажу только, что я начинал верить, что барон может быть предметом преследования злого духа, как существо совершеннейшее и ясно постигшее цель земного странствия нашего. Ну, одним словом, к концу стола я верил всему сказанному мне бароном, и сам уже напомнил ему об письме, в котором он хотел объяснить мне важный случай в его жизни.

Рейнгоф, в продолжение всего обеда пивший одну только воду, задумчиво усмехнулся нетерпению.

«Исповедь моя готова, после обеда я отдам ее вам. Но я желал бы, любезный Эдуард, чтоб вы не слишком торопились делать ваши заключения обо мне. Дождитесь конца всего этого, а то вы, как я замечаю, очень легко уступаете всякому впечатлению: когда мы возвращались из леса, я читал в глазах ваших сомнение, в полном ли я рассудке; теперь мне кажется, что вы как будто благоговеете пред теми бедными познаниями, которые я, в продолжение нашей застольной беседы, имел случай высказать. Все это излишество, старайтесь смотреть на вещи, как бы они не казались вам необыкновенными, глазами холодного рассудка, тогда только вы будете видеть их в настоящем свете… Вы, может быть, думаете теперь, что я сам гораздо более имею нужды в этих наставлениях, нежели кто другой — и вы совершенно правы… Но горе мне, любезный Эдуард! Советы, полезные другим, для меня уже ничто; могу ль я руководствоваться ими в противовес свидетельству моих глаз!»

После обеда барон отдал мне небольшую тетрадку: «Прочтите это дома, любезный Эдуард, и если после всего, что вы узнаете, желание ваше — помочь мне в испытании — не охладится и не пройдет совсем, то я ожидаю вас в двенадцатом часу ночи; но только вам надобно, не заходя ко мне, пройти прямо в проклятую долину и скрыться в одном из кустов, составляющих круг по середине ее. Я буду там же».

«Но как же я найду дорогу ночью, барон? Ведь к этому месту нет никакой тропинки".

«И не нужно никакой, — ступайте прямо через лес; как бы вы ни шли, все выйдете на проклятую долину. Впрочем, можете прийти туда заранее, тотчас по закате солнца. Тогда еще довольно светло».

«А вместе разве не могли б мы идти? Вам эти места хорошо известны».

Я уже и сам не знаю, для чего сделал этот вопрос барону, потому что очень хорошо знал причину, по которой он не приглашал меня идти вместе: Мограби решительно не пошел бы с ним, и даже могло случиться какое-нибудь несчастие от тех отчаянных усилий, с какими собака моя не допускала меня приблизиться к барону, а как именно она нужна была для нашего полуночного опыта, то и должно было, чтоб я один шел с нею. Рейнгоф, кажется, тоже отгадал, что я спросил его без мыслей, — он ничего не отвечал на это и только сказал, что мне надобно быть на месте прежде его, то есть в три четверти двенадцатого, а он придет минут за пять до полных двенадцати часов. «В случае же, любезный Эдуард, если чтение моих листов наведет на вас какое сомнение — не то, чтоб вы устрашились, но, может быть, вы сочтете противным совести вашей — вмешаться в дело столь несообразное с обязанностями человека… благочестивого, — тогда прошу меня уведомить, чтоб я уже знал заранее, что вас нет на условном месте». Я уверил барона честным словом, что какие б ни были мои чувства по прочтении его листков, я буду непременно в назначенное время ждать его в очарованном круге.

Мы расстались. Я горел нетерпением читать листы, которые были у меня в руках; но как солнце уже закатилось и было темно, то я поневоле должен был умерить свое любопытство, пока приду домой.

Описывать встречу, сделанную мне Мограби, значило бы повторять, что было уже сказано. Я не имел от него покоя, пока не скинул платья, которое поспешил спрятать в шкап и запереть комнату, где он стоял, потому что Мограби покушался грызть его зубами; письма баронова тоже не мог читать покойно от его рычания, воя и беганья из угла в угол. У хозяина на доме, где я жил, было что-то вроде голубятни, без голубей только; там он спал в жаркие летние ночи; я забрался туда, оставя своего Мограби на просторе — делать приступы к двери комнаты, в которой заперто было мое платье.

Наконец я один, на свободе, вне преследований Мограби; не слышу его воя, не вижу яростных глаз, ни стоящей шерсти. Бесовские испарения баронова манускрипта проносятся выше и не поражают тонкого чутья его; хозяин на эту ночь ушел спать к соседу, отдав мне в полное распоряжение свою голубятню, и вот я расстилаю на мягком душистом сене свой дорожный ковер, кладу в головы огромную сафьянную подушку, ставлю на небольшую скамейку две восковые свечи, тоже в дорожных подсвечниках…»

— Постой, постой Эдуард! Ты ведь путешествовал пешком, один; как же все эти вещи были с тобою? Неужели ты навьючивал их на себя?

— Какой вздор!.. Разумеется, что я пересылал их вперед, — было для чего перерывать.

Эдуард хотел продолжать, но как ветер, дувший все с одинакою силою, в эту минуту притих опять, то молодым людям снова послышался стон, и все от могилы Столбец-кого. Они взглянулись между собою, и физиономии их не выражали большого мужества; нельзя было того же сказать об Эдуарде; но казалось, что он обеспокоен этим обстоятельством более других. Однако ж стон был так слаб и так неявственен, что его легко можно было счесть мечтою воображения, и при новых порывах ветра он исчез совершенно. Не слыша более ничего, Эдуард и его товарищи перестали им заниматься. Они подбавили хворосту, сучьев, — огонь запылал ярко; взглянули на часы: половина двенадцатого. «Ах, слава Богу, еще полчаса, — и отправимся за вином».

— Не лучше ль, отправляемся за вином? — сказал вполголоса Алексей, — я что-то ничего доброго не ожидаю от баронова манускрипта.

Слов его не расслушали и просили Эдуарда продолжать.

«Распорядясь своей постелью как мог покойнее и удобнее и — надобно уже в этом признаться, — оградя себя крестным знамением, я лег, придвинул к себе свечи, развернул манускрипт и начал читать… По мере, как я подвигался вперед в этом занятии, любопытство и страх мой возрастали. Мало было прочитать один раз, — я продолжал перечитывать его до рассвета и не прежде заснул, как уже вытвердив его так, что мог пересказать, не ошибаясь ни в одном слове. Хотите слышать манускрипт барона или начать с того места, как мы уже с ним расстались совсем?»

— О! Манускрипт, манускрипт! Ведь это должно быть самое главное, самое любопытное и самое страшное из твоего рассказа.

«Итак, слушайте… вот что писал барон».

Манускрипт Рейнгофа

«До двадцати пяти лет моего возраста жизнь моя проходила как и всякого другого знатного и богатого молодого человека. Я получил блестящее воспитание, имел огромную сумму денег для моих удовольствий и еще несравненно большую для своего содержания; я долго путешествовал и наконец, после всего, что необходимо было для моего усовершенствования, возвратился на родину, чтоб вступить во владение своих имуществ: родители мои, по преклонности лет своих, желали провесть остальные дни в уединении и богоугодных занятиях. Они оба пошли в монастырь, это никогда не воспрещается, если обе стороны согласны, и отдали мне все имение без всякого условия, даже не включая тут и женитьбы.