Мы приехали в Прагу. Отец мой, которому обязанности его звания и близость срока не дозволяли оставаться со мною долее, спешил отыскать и пригласить к себе искуснейших докторов. Странно было бы не лететь в ту ж минуту на зов богатого Рейнгофа, которого, есть надежда, с величайшею выгодою для себя, уморить или вылечить — все равно. По первому приглашению доктора съехались к нам тотчас же.
С изумлением смотрели на меня чада Эскулаповы: в виде моем проявлялось то, что жило в душе моей. На вопрос отца, как они думают, какого рода должна быть болезнь моя, трое из них сказали, и то не утвердительным тоном, что разгадать ее в скорости нельзя; но что, кажется, она должна быть из рода нервических. Лучшее лекарство — путешествие, веселое общество, беспрерывное рассеяние. Остальные молчали и взглядывались между собою значительно. Тон первых и взгляды последних еще более встревожили батюшку, а меня — меня заставили содрогнуться в сокровеннейших изгибах сердца!.. Какой доктор откажет лечить, по крайней мере, откажется прописать лекарство даже тому, кто был бы половиною тела во гробе, если б не полагал его одержимым нечистою силою!.. Приглашенные на помощь и совет молча раскланялись и постепенно уехали. Отец, не теряя ни секунды, повез меня к одному из своих давних друзей, доктору Л***, давно уже оставившему занятия медицинские и жившему недалеко от столицы в небольшом поместье. Там он проводил не только лето, но также и зиму, говоря, что природа любит тех из детей своих, которые живут к ней ближе, и что за это она даст им все: здоровое тело, веселый нрав, красивый вид. Метода его — лечить одними соками трав, как самая успешная, навлекла ему множество врагов-завистников и, сверх того, прославила его чудаком. Тем не менее однако ж он следовал постоянно своему способу, утверждая, что благодетельная и заботливая мать наша натура все заготовила для нас; надобно только уметь пользоваться ее простыми, но бесценными дарами и благодарить за них создателя.
При первом взгляде на меня, веселое лицо старого доктора омрачилось заботою; с приметным беспокойством приложил он руку к груди моей и долго смотрел в глаза. После четверти часа наблюдений своих над биением сердца моего и выражением глаз он сказал мне ласково, чтоб я походил в его садике, пока он переговорит с отцом моим. Чрез час меня позвали в комнаты; отец мой был, как казалось, совершенно убит горестию. Он сидел в креслах, закрыв лицо руками, и приход мой не заставил его ни переменить положения, ни взглянуть на меня. В лице доктора заметил я какую-то торжественность. Он взял меня за руку: «Сын искреннего друга моего, любезный Готфрид! Буду говорить с тобою как с доблестным богемцем, как с мужчиною, то есть без пустых предосторожностей: болезнь твоя одна из опаснейших, потому что она не в теле. Она до того слилась с твоею душою, что извлечь ее или отделить не властна рука человеческая. Это возможно одному только богу… болезнь твоя переходит меру зол, данных в удел смертным… впрочем, с помощию Бога, твоей твердой воли и покорности уставам природы, которая требует, чтоб мы жили как можно проще и ближе к ней, я взялся б тебя лечить, если б ты сказал мне искренно, какая господствующая мысль твоя?.. Я не о чувствах сердечных спрашиваю тебя, нет, мне надобно знать, о чем ты чаще всего думаешь? Или лучше сказать, непрестанно думаешь? Я читаю в глазах твоих и слышу по необычайному сотрясению груди, что какое-то странное чувство палит кровь твою, сушит мозг в костях и готовит преждевременную могилу…» — Горестный стон отца моего заставил доктора замолчать… Нет слов, Эдуард, выразить, что я почувствовал тогда! Я бросился к ногам отца, обнимал его колена, целовал руки, целовал лицо, по которому катились ручьи горьких слез, но говорить не мог: образ демона лежал на сердце моем тяжелою горою!
«Вот возьми, Готфрид! Носи это всегда с собою; она успокоит твои помыслы; а между тем поезжай путешествовать, побеждай силою воли то, что вселилось в твое воображение, не считай этого невозможным; все возможно для твердой воли человека, но преимущественнее всех способов — молитва! Возноси день и ночь мысль твою к Богу, не отчаивайся, если не тотчас получишь просимое. Есть в природе силы упорные, неразгаданные, но нет таких, которые рано или поздно не уступили бы силе главной».
После уже батюшка пересказал мне слова доктора, а я слышал только: «Вот, возьми, Готфрид!» Потому что говоря это, доктор подавал мне плоский ящичек… Спокойствие, радость, восторг счастия, нега любви, преданность воле Всевышнего, нежная любовь сыновняя, любовь ко всему роду человеческому, — наполнили душу мою, овладели всем существованием моим! Демон дал свободу груди моей и засиял мне издали лучами гения благотворного… доктор подавал мне ящичек с травами очарованного круга.
«Итак, сын мой! Не вхожу в тайны твоего сердца, не требую признания; но умоляю тебя именем Всевышнего, моею отцовскою любовию, моею старостию, страданиями сердца, — всем, всем умоляю, исполни в точности предписания доктора, изучившего природу в сокровеннейших таинствах ее; путешествуй, ищи рассеяния, не предавайся господствующей мысли; да отдалит ее от тебя твой добрый дух-хранитель, и не оставляй никогда сбора трав, данных тебе этим редким другом и еще более редким человеком! А я, мой сын, до последнего вздоха буду молить Всевышнего о помощи; пусть мысль, что отец твой, день и ночь простертый во прахе на помосте церковном, умоляет тебе милосердие Создателя, пусть эта мысль сопутствует тебе всюду и дает силу победить врага, которого, о мой Готфрид, ты не только носишь в сердце, но и лелеешь его в нем!»
Это были последние слова отца моего. Я выслушал их, стоя на коленях и не переставая орошать слезами его ноги, обнимать и целовать их. Мы расстались. По совету батюшки я не поехал проститься с матерью. «Вид твой убьет ее», — говорил отец, — итак, я написал ей только, что расстройство здоровья моего требует продолжительного путешествия, что оно единогласно присуждено всеми докторами нашей столицы, и что я надеюсь возвратиться совершенно здоровым.
В это время, любезный Эдуард, приехал я и в ваше отечество. Следуя не столько наставлению доктора, сколько убеждению отца, я старался посредством всех возможных рассеяний не давать себе минуты свободной — углубляться в любимую мечту; не знаю, успел ли бы я в этом, если б не было со мною ящичка с травами, но знаю, что с ним не было никакой надежды на успех, хотя правда, что запах бальзамических растений точно производил действие, ожидаемое доктором, то есть успокаивал муки душевные, но вместе с тем прочно укоренял в памяти моей сцену очарованного круга и огненными чертами печатлел на сердце образ моего милого демона. Впрочем, я чувствовал, что аромат этих трав, может быть, от того, что они были в малом количестве и не на корне уже — не свежие, но только он не производил на меня того разрушительного действия, какое испытывал я, когда проводил целые дни в круге долины: теперь, напротив, он успокаивал волнение духа моего так тихо и так сладостно, как мать убаюкивает засыпающее дитя свое, напевая вполголоса мелодическую песню усыпления, и хотя я ни на минуту не забывал страшного видения в ночь полнолуния, ни ужасного предмета любви своей, однако ж ночи мои становились от часу покойнее; я не проводил их, смотря на месяц, и когда наставало полнолуние, то вместо прежнего оцепенения мною овладевала одна только тихая грусть; я уходил в свою комнату и до рассвета молился, проливая слезы. Рисунков моих тоже не было со мною. Я не мог сжечь их, как советовал мне отец; кажется, я сам скорее бросился б в огонь, нежели допустил обратиться в пепел изображениям, глубоко, глубоко внедрившимся в душу мою!.. Нет! Сжечь их я не мог; но из повиновения совету отца — не окружать себя красивыми дьяволами (это собственные слова его) — я имел твердость оставить их всех до одного в моем доме, в Праге.
В этом-то состоянии, близком к выздоровлению души и тела, был я, когда злая участь моя подготовила мне встречу с почтенным родителем вашим; на беду он полюбил меня до того, что не отошел от меня во весь вечер; и убедительно просил приехать на другой день к нему обедать. Не подозревая, какое бедствие ожидает меня, я охотно согласился. Остальное вы знаете. Слова батюшки вашего «кажется, я не был в сообществе с тем, кого он имеет честь всегда видеть» вонзились кинжалом лютейшей скорби в душу мою. Меня привезли в мою гостиницу в таком состоянии, которого невозможно описать и которое перепугало всех людей моих. Меня вынули из кареты едва живого и почти в полном сумасшествии. Оставшаяся слабая искра рассудка заставила меня искать ящика с травами, чтоб скорее вздохнуть в себя их целительный аромат; но я взревел как смертельно раненый зверь, когда поспешно и судорожно обшаривая свое платье, чтоб достать ящичек, не находил его нигде… последняя надежда, последняя помощь погибла! — я потерял ящик с травами!