Студенты, посмеявшись над выдумкою Эдуарда, согласились ждать назначенного времени и разошлись в разные стороны — «собирать материалы», как они говорили, для костра. Чрез час солнце закатилось, молодые люди натаскали большую груду прутьев, сухих пней, разных обломков и, дождавшись, когда погас и последний луч зари вечерней, развели огонь; уселись вокруг и просили Эдуарда, как старшего и вместе как изобретателя этой необыкновенной забавы, начать свой рассказ.
— Охотно, товарищи, — отвечал молодой студент, — но порядок требует начинать младшему; к тому ж, не я первый предложил рассказывать страшное, — это была мысль Владимира, а как он, кстати, и моложе, так не ему ли начинать?.. Впрочем, как хотите, если присуждаете мне, так я готов.
— Тебя, тебя! Ты старше, опытнее, более видел, слышал, узнал на деле. Начинай, мы слушаем.
Между тем как Эдуард, располагаясь начать свой рассказ, усаживается ловчее и покойнее близ яркого огня, мрак ночи сгущается от часу более; с востока надвинулись тучи, поднялся ветер, ближние деревья закачались, заскрипели; дальний лес зашумел… ветер то выл, то стонал, то свистел, то визжал, смотря по тому, мимо каких предметов пролетал.
— Думаю, друзья, — сказал Эдуард, — что теперь мы должны быть вполне довольны; все как нарочно делается по-нашему: нам хотелось окружиться страхами, погрузиться в ужасы, напитаться, проникнуться ими, и вот ночь и буря готовы помогать нам: слышите ль этот вой, протяжный и жалобный? Прислушайтесь, откуда он?
— От стороны дуплистого дерева, от могилы Столбецкого. Не думаешь ли испугать этим обстоятельством? Со мной это напрасный труд, я готов хоть сейчас идти туда за нашим вином, предполагая даже, что это воет сам Столбецкий!
— О, да ты храбрец, Алексей! Не мешай, однако ж, пусть там воет кто хочет, а мы будем слушать рассказ Эдуарда!
— Не забудь только, Алексей, что ты вызвался идти за вином. Я ловлю тебя на слове.
— Да перестаньте же, вы не даете ему начать.
Наконец студенты замолчали, и Эдуард стал рассказывать.
— Прежде всего надобно вам знать, что героем моего рассказа будет Мограби…
— Твоя собака? О, это любопытно! Это вдвойне интереснее! Я ужасно люблю слушать о всем необыкновенном, где в действии собака!
— Перестань, Владимир! Будет ли конец!
— Ну, итак, Мограби, — начал Эдуард, — к великим достоинствам своим, моральным и физическим, как то: силе, красивым статьям, огромности, громовому голосу, привязанности, верности, разуму, лютости, — присоединяется еще одно, самое главное и далеко все превосходящее, именно то, что он имеет честь быть — Ярчук.
— Что это, порода?
— Нет; достоинство, способность, дар, — я, право, не знаю как назвать то страшное отличие, которым одарен мой Мограби; но знаю только, что собака, его имевшая, называется — Ярчук.
— В чем же состоит это отличие?
— В способности видеть злого духа.
— Может ли это быть!
— Видно, может, когда даже мой отец, человек образованный и вовсе не суеверный, велел было забросить маленького Мограби.
— Что ж помешало этому?
«А вот, я расскажу вам все это по порядку. Надобно знать, что степень Ярчука, или собаки-духовидца, получает только та, которая родится девятою от восьми черных сук по прямой линии, то есть надобно, чтоб восемь родоначальниц Ярчука были все черные, без малейшего пятна белого или другого какого цвета; восьмая, как только произведет на свет щенка с приметами Ярчука, то есть всего черного и непременно одного, тотчас умирает. Сама природа, кажется, старается лишить способа жить страшного выродка; но случается, что он бывает очень хорошей породы или не знают, что он Ярчук, и таким способом он остается жить. У нас однако ж знали. Прапращурка Мограби была прекраснейшая собака Сибирская, сильная, большая, статная; батюшка достал ее как-то по случаю, быв еще очень молодым человеком; род ее не прежде перевелся у нас, как с рождением Мограби. Желая сохранить эту породу, отец приказывал всегда оставлять одного щенка при доме, и всегда случалось так, что красоту и силу наследовала сука, ее и оставляли, таким образом дошло до восьмой, которая в свою очередь дала жизнь Мограби и — издохла от ужаса! По крайней мере так уверял дворецкий или, лучше сказать, с важным видом докладывал отцу моему. Он принес знаменитого щенка в корзинке, прямо к батюшке в кабинет, говоря: «Вот, Ваше Превосходительство, беда не миновала нас: родился Ярчук! — Геро сию минуту издохла; прикажите утопить адское отродье». Мне было тогда двенадцать лет; вид беспомощного маленького животного, которое копошилось в корзинке и искало ртом пищи, ему сродной, возбудило мою жалость; я выпросил ему помилование и вместе позволение взять себе. Несмотря на неодобрение дворецкого, батюшка позволил, хотя и сказал при этом: «Напрасно, Эдуард, лучше бы его забросить! Где тебе выкормить, у тебя он будет только мучиться». Я поспешил взять корзинку из рук дворецкого, который отдал мне ее, пожимая плечами и бормоча что-то потихоньку, молитвы или заклинания, не знаю.
Благодаря моей щедрости, Мограби был выкормлен, благополучно прозрел, стал бегать, стал сам есть молоко, хлеб, мясо и наконец совсем укрепился в силах. Я отдавал мои карманные деньги всем, кто помогал мне нянчиться с моим приобретением; это спасло его от покушений дворецкого, кучера и дворника; этих последних дворецкий чуть не привел в отчаяние, рассказывая разные черты ужасных проделок Ярчуков со злыми духами. «И такую-то собаку оставили жить, да еще и подарили ребенку! — восклицал он горестно. — Прекрасные вещи увидим мы! Помогите, братцы, изведем проклятое отродье, пока оно еще мало, а то как вырастет, все пропало». Но деньги привлекли на мою сторону остальных людей наших, корысть была сильнее страха, к тому ж они были молоды, следовательно, не так доступны суеверию. Как бы то ни было, только щенок мой избег счастливо всех покушений на жизнь его. Хотя дворецкий получил от батюшки строгое приказание — не говорить, по какой причине хотели забросить щенка, но все-таки не мог скрыть от меня своего смешного страха, когда я приносил моего Мограби в людскую и показывал нарочно ему, говоря: «Видишь ли, Степан, какой красавец будет щеночек, а ты хотел его забросить! Погладь его, поласкай, поцелуй!» — и я приближал щенка к лицу Степана, который крестился, плевал, пятился назад и говорил: «Подите вы, сударь, с вашим черным… — он останавливался вдруг и оканчивал тихо, — ну что в нем хорошего? Полноте, сударь! Я собак не люблю».
Год спустя, когда уже Мограби вырос и сделался подобно прародительнице своей — прекрасною, огромною собакою, — мальчик, смотревший за нею, рассказал мне о том опасном даре, который получает потомок восьми черных сук: «Страшно подумать, сударь, — говорил он в один день, ставя пред Мограби его огромную чашку с кормом, — страшно подумать о том, что ваша собака — Ярчук! Никогда их, проклятых, не оставляют жить. Бог знает, что вам тогда так захотелось, а вон посмотрите на дворецкого: ведь какой был здоровый!» — «Теперь что?» — «Хиреет с каждым днем более». — «Разве и он тоже Ярчук?» — «Э! Бог с вами!.. Человек не может быть Ярчук. Дворецкому это сделалось с того дня, как он приносил к батюшке слепого Мограби, в корзинке. Он рассказывал, что как только старый барин сказал, чтоб щенка оставить живым, так он в ту же минуту и почувствовал какую-то боль около сердца, да и стал сохнуть с каждым днем больше и больше!.. Да и кроме того, во всем что-то худо, например: полгода тому назад пала любимая лошадь вашего батюшки, без всякой причины; с вечера была здорова, хорошо пила, ела, головы не вешала, вдруг поутру нашли ее мертвою в ее отделе! Кучер говорил, что вечером, когда он выводил ее поесть, Мограби прыгал перед нею и лаял на нее». — «И будто она от этого умерла?» — «Не от чего больше, — она была здорова».
Я вспомнил тогда, что лошадь эта была, батюшкина верховая, служила ему во всех его походах, и что по этому обстоятельству отец покоил старость ее, дав ей отдел, то есть большое стойло, теплое, устланное соломою, где она ходила свободно, не на привязи; ей давали лучший корм и смотрел за нею особливый кучер. Батюшка часто говорил, что он очень рад долголетию и прочному здоровью своего Фингала, что вид этого прекрасного боевого коня оживляет в памяти происшествия и случаи, драгоценные для его сердца. Надо полагать, что это была правда: часто видел, как отец, пришед поласкать своего старого товарища, вдруг переставал гладить его хребет и, оставя на нем свою руку, стоял неподвижно минут десять и всегда оканчивал эту сцену глубоким вздохом.