Выбрать главу

— Ведомо тебе, монах, о чем будет расспрос?

Иоанн слишко уж долго сидел в невольном затворе, давно понял, поскольку не «расстригли», значит не коснутся его и плети, пытки, что «забывают» о нем намеренно — сколько уж таких вот «забытых» прежде тихо угасало в крепостных узилищах…

— Ты, Андрей Иванович, небось, читал допросные листы. Позволь сесть, ноги не стоят.

— Садись и говори без утайки!

— А тайничать мне надобности нет, — Иоанн говорил тихо, но внятно. Голос у него давно сел, но не стал сиплым. — Вся вина моя в недосмотре за братией: долго я землю искал для монастыря, подолгу обретался в уездах и столицах. Вот за моей спиной и содеялось, может, и осудное.

Генерал вскинул руки.

— Как же ты, пастырь, пригрел государственных воров, этих злыдней?!

— Нарекаешь меня… Так вот и вышло. Батюшка, Андрей Иванович, что я! На твоих памятях, при Петре Алексеевиче уж какие близкие к государю головы падали — кому в вину вменять, кто не углядел?! За что же меня порицавши, винишь столь? Без меня Иосия принимал, постригал приходящих — своеволия, он же в священническом чине был…

— Откуда ты его прилучил?

— Знать не знал! Его царевны в свою бытность определили ко мне. Ведь он прежде в Симоновом монастыре иеродиаконом — мог ли я усомниться в таком посланце! А Георгия Зворыкина опять же Иосия пригрел. Но тоже — дядья-то. Один — стольник, другой служитель двора царского. Сам Георгий в герольдии у графа Сантия…

Они сидели в каморе вдвоем, даже место караульного солдата у входа пустовало. Иоанн слабел от этого разговора с Ушаковым, ему показался тяжелым уже и куколь.

Андрей Иванович лениво — для виду перебирал на столе бумаги.

— В твоей келье найдены зловредные книги…

— Мы — духовные лица, взыскуем истины, глубин любомудрия, а истина часто рождается в споре. И то правда, генерал, что истина не всегда ходит по лощеным полам дворцов. Господь правду любит скорей в рубище… А если уж прямо, начистоту говорить, то Родышевский на защиту нашева православия вышел, обличил лицемерие греховное. Маркел и есть зерцало правды!

— Но-но! Не бери на себя многова, монах! — Ушаков угрожающе привстал за столом. — У тебя там, да и в берлюковской воровское гнездо, огнище к зажжению смуты и матежа!

Иоанн уже мучился этим напряженным разговором, но его надо было довести до конца. В глубоко запавших потемневших сейчас глазах старца давняя кроткая грусть. Усмехнулся в смятую бороду.

— Это новгородец, Феофанушко, мнит так. Неймется ему, все-то врагов выискивает да государыню на них наускивает. Ну что это за верховный пастырь, который то и дело своих пасомых к дыбе толкает — обмысли-ка, генерал!

— Блюдет государственные интересы!

— Ему бы Божье соблюдать с тщанием. Не бери греха на душу, не отягощай совесть, Андрей Иванович! Какие мы мятежники, какие поджигатели?! Что Лопатинский, что Родышевский — они, повторяюсь, о православии ревнуют, о главном нашем! Ты же русский человек, нашей церкви, генерал. Обмысли-ка все до тово кореня истины — это тебе яко пастырь, сана не лишенный, глаголю!

Было, было! С годами все чаще задумывался Ушаков, все чаще кричала в нем укорная совесть и боли страдающей уже души. Вот и сейчас, уткнувшись в бумаги, забыв о монахе, выговаривал себе эту боль.

Почти двадцать лет прошло, как он, Толстой, Румянцев и Бутурлин задушили царевича Алексея — хотел, хотел того батюшка Пётр, а то разве бы посмели они… Душегуб — вот кто ты есть, дражайший Андрей Иванович! Ну, а кроме царевича, сколько за два десятилетия замучил ты в застенках народу разных чинов и званий, когда производил «кнутовое исследование», когда увечил людей на дыбе со встряской, приказывал травить спину, кнутом истерзанную, солью, жечь огнем… А скольких отправил на лютые казни, угождая трем венценосцам и высоким чинам, теперь вот немцам… Устал, устал от запального рвения вот тут, в этой преисподней. Да, изнемог, точно отяготился страшными грехами, отбывая свою жуткую пожизненную повинность… Теперь вот саровские и берлюковские монахи… И дела-то почти никакого нет, но упыри. Жаждут крови!

Генерал не сразу обнаружил себя в каморе, не сразу услышал голос Иоанна, а тот продолжал:

— Не усовершай зла! Коли и вправду какая вина на саровских — вот он я! Пытайте, казните! А чернецов моих верните назад в пустынь Богу молиться. И пусть радуется Прокопович, что меня, православного, поволокли на плаху или в Сибирь…

Андрей Иванович попытался, как прежде множество раз, оправдать вседневные труды свои тем, что неволен, что исполняет он высочайшие повеления, но глубинная, неподкупная совесть неизменно и сейчас напоминала, что чаша его грехов без останову тянет вниз и вниз…