Иоанн поцеловал сухую жилистую руку Тихона и вышел из игуменского покоя.
… Масленковы жили за Спасским монастырем, на «низу», в приходе Рождества.
Купеческие деревянные хоромы поднимались на высоком подклете. Горниц, по-арзамасски «упокоев», в доме довольно.
Калитку открыл седой воротный сиделец. Увидел монаха, долго расспрашивать не стал.
— Дома наш кормилец, только немочью одержим.
Иван Васильевич лежал в покойце на высокой перине. Крепкое лицо его в ободье густой седоватой бороды резко выделялось на белом холсте большой подушки.
Купец узнал, приподнялся и сел, упершись спиной в высокую спинку кровати, обласкал темными живыми глазами.
— Садись на стул… Я тут заплошал, и что меня опять заподхватывало? Ноги стужены-перестужены смолоду, помню, в Саранск ездили с родителем весной — такая мокреть… Признал тебя, Ивашенька. Эк ты в плечах раздался, да и вытянулся зело. Тебе бы, как преж, на заставу богатырскую с мечом булатным. У меня предок охранял же проезжи ворота в Шатковских засеках — налетали татаровя, беспокоили ногайцы. Спасибо на посещении…
— Так, благо ходити в дом плача, нежели пира…
— Соломоновы слова помню! Но не клич плача, Иваша. Ужо оклемаюсь. Ты теперь Господу служишь — хвалю! Тем мы и живы на Руси, что много среди нас истовых богомольцев. Благодарствуем черной братии — жить охотите. Как родитель, Федор Степанов, Аграфенушка как?
— Живы-здравы.
— Тебя Тихон послал?
— Тихон.
— Точию обещал я ему на будущий каменный храм. Уважь, принеси-ка укладку, левая ноженька-то у меня… Да вон она, в переднем углу, под крашениной…
Иоанн откинул цветную холстину, принес на постель окованный полосной медью сундучок со скошенным верхом.
Масленков откинул крышку, достал и подал увесистый кожаный кошелек, стянутый кожаным же шнурком.
— На-ка…
— Тянет руку… Спасибо, что попекся о нас, братье.
Иван Васильевич слабо улыбнулся.
— Не масли ты меня, монашек. Доживу, чай, до освящения храма, тогда спасибовать будет в пору.
— Летом кирпич обжигать начнем.
— Вот и славненько. Ступай, не держу. Кланяйся Тихону и заходи, приказую бывать!
Пришел из Санаксарского Филарет, и Тихон благословил иноков на путь-дорогу.
… Вековечный сосновый бор, приречные чистовины праздновали очередную весну и начало благодатного лета. Это шумное зеленое празднество с веселым птичьим гомоном, эти нежные скромные первоцветы у речных протоков захватили Иоанна: ему двадцать два года, он полон молодых сил, весна чарует его и бодрит.
На первое время поставили лубочный шалаш поближе к источнику — он под горой, ближе к Сарове. Наложили на землю пахучих еловых лап, сверху смягчили их сухой прошлогодней травой — вот и есть логовище и от непогоды какое-никакое убежище.
Днями ронили лес для кельи.
Иоанн бодрил Филарета словом, а в себе-то пугался: не ушел бы инок, ибо скоро стал тих, внутренне беспокоен, нет-нет, да и выдавал себя то словом, то взглядом, то ленцой в работе. Смущается дух брата, растерялся молодешенек в лесу.
А Иоанну по-первости каждый день в радость. Он оценил, принял ту свободу, которой не хватало для молодого в монастыре. В обители что: затхлая зимой стеснительность кельи, твердый суточный распоряд во всем. Там постоянная оглядка на других, на старших, на келаря, на игумена. Горит вечером на столе свеча, и помни, что сальных свеч всегда в обрез. Одни только церковные службы не тяготили: с детства, с возрастной рани жила в нем любовь к Господу и служение Ему перед алтарем принималось вседневно праздничным.
… Во всем, что глазам внимательным открывается, что чуткие уши слышат, что быстрый ум и трепетная душа объемлет — во всем сущем Бог! На каждом шагу и здесь, в боровине, видел юный монах Промысел Всевышнего, Его чудное произволение. Что-то из этих проявлений Божиих, как и прежде, постигалось случайными приглядками, иное внезапным озарением, третье — долгими размышлениями о воочию видимом и о том сокрытом, что было несомненно главным, сокровенным.
Одно омрачало в лесу — комары. Как же они донимают!
Он и в этот раз не удержался, взобрался на сторожу — какой широкий огляд до самого окоема! И никакого прогалу в твердой щетине сосновых вершин. Что-то вдруг захотелось босичком пробежаться по той вершней щетине — вот бы славно! Ребячество, ей-ей!