Жил Ступа, оказывается, в том же Скальном, работал то ли агрономом, то ли зоотехником в земельном отделе немецкой районной управы.
Отправилась Яринка в Скальное с этим приказом только в конце января сорок второго года.
Ступу разыскала рано утром дома.
Высокий, полнеющий уже мужчина в валенках и новеньком сером кителе встретил Яринку настороженно, даже недовольно и долго не хотел ничему верить. Никакого пароля он не знает и знать не хочет, ни о каких "Сорок четвертых" и подавно не слыхал. А если ее кто-то подослал, то должен откровенно сказать: было бы значительно лучше, если бы такая молоденькая девушка подыскала себе более пристойное и полезное занятие.
Немного успокоившись, долго и придирчиво выспрашивал, кто она и откуда. Так долго и нудно, что Яринка в конце концов разозлилась и начала доказывать, что с ней все яснее ясного: прибыла от "Сорок четвертого"
(хотя того и в глаза не видета), а сама является, можег, гражданин Ступа слыхал (она так и сказала - "гражданки"), родной дочерью терногородского помещика, дворянина Калиновского, собственника нескольких тысяч десятин земель и лесов в окружающих районах.
Только после этого Ступа наконец усмехнулся. Даже спросил, не голодна ли она. Предложил Яринке хлеба с салом, не побеспокоившись, однако, узнать, где же девушка устроится на ночь, и начал осторожно выспрашивать о Казачьей балке, о Стояновой кринице, о фантастическом "мыле"...
Позднее слыхала - Ступа сделал все, как было приказано, но Яринке тогда он совсем ке понравился. И не потому, что держал себя уж очень осторожно, - в такое время иначе и нельзя, - а чем-то нудным и ненужным, каким-то отталкивающим высокомерием, будто только он один все знает и все может.
Жизнь свела ее со Ступой еще два раза: в апреле, когда Бойко послал ее в Скальное к тому же Ступе, а Ступа - в областной город на связь с Золотаренко, и осенью прошлого года, когда их троих - Яринку, Ступу и Бойко - полиция ?ахватила на Солонецком хуторе.
В апреле Ступа встретил ее так же прохладно, с обычным выражением превосходства на обрюзгшем, хотя и граспвом лице и снова очень ей не понравился. Осенью "г.е, когда она тащчла его на сгбе, раненного в ногу, через какие-то кусты, заросли ежевики, сырую трясину, он оказался человеком с выдержкой и даже храбрым...
День и следующую ночь после первой встречи со Ступой Яринка провела у дедушки Нестора. Не показываясь на подворье, наводила порядок в немудреном дедушкином хозяйстве, расспрашивала о скатыюзскпх новостях, уговаривала дедушку бросить Скальное и пребраться хоть на зиму к ним в лес.
Новости в Скальном были теперь, как и всюду, невеселые. В лес перебираться дедушка ни за что не хотел:
и не любил леса, и жаль было бросать на произвол судьбы хату растаскают, а он здесь родился, прожил свой век, тут уж, если что, и умрет... А о том пареньке, которого они похоронили, и об Очеретных он не забыл, разведал. Отец - тракторист, ушел еще весной в армию, и след его простыл. Мальчика тогда убили полицаи, старшую сестру - ходят такие слухи - арестовали и вывезли как будто в Германию, а мать, оказывается, еще в июле сорок первого, когда немец бомбил станцию, погибла при бомбежке. Осталась одна-единственная сиротка, всего четыре годика, и зовут ее Надийкой. Живет у бездетной соседки, Мотри Головачихи...
"Матушки мои! - услыхав это, сжалась от боли Яринка. - Еще и мать!.. Это же тогда, когда я Галю вот так, ни за что оскорбила. И что только мне в голову ударило?! Выходит, у нее уже и матери не было! А я!.."
Гнев на себя, раскаяние, боль и беспомощность, полная невозможность хоть чем-то исправить положение, загладить свою вину терзали девушку целую ночь, не давали уснуть.
Встала на рассвете, словно после болезни, вся разбитая.
А тут еще и дедушка!
Поднялся вслед за внучкой, обул латаные валенки, надел белый кожушок, повязался поверх заячьей шапки платком, взял в руки грушевую палку и сказал - пойдет провожать Яринку, и все тут!
Бледный, высохший, даже светится от старости. А на улице мороз, метет пронизывающая поземка. Идти надо до самой МТС, чуть ли не через все село. Яринка просит, отговаривает его от этого, обещает, что скоро, совсем скоро приедет. А он уперся: пойду провожать, и конец. И сам чуть не плачет...
Плетется за ней, против ветра, скользя по мерзлому снегу, с трудом передвигает ноги, дрожит весь, от ветра слезы замерзают сосульками, а он все же идет.
Едва упросила, чтобы хоть у моста отстал. Дальше пошла одна по намерзшей брусчатке и все оглядывалась, а он стоял, прислонившись спиной к телеграфному столбу, опираясь на палку. Такой одинокий и заброшенный в опустевшей мертво-заснеженной улице. Пошатывался па ветру и не отрываясь смотрел вслед уходящей внучке.
А Яринка, время от времени оглядываясь и досадуя на самое себя и на него, даже и не подумала тогда, что видит дедушку Нестора в последний раз.
В феврале они втроем - Яринка, Бойко и Дмитро - отпечатали с набора, найденного на дне Черной Бережанки, несколько сот листовок, подписанных словом "Молния", принимая, таким образом, не только дела, но и само название скальновской подпольной группы.
Половину листовок Яринка отнесла в Терногородку и из рук в руки передала Роману Шульге - пожилому уже мужчине, механику Терногородской МТС. Другие распространил Бойко через своих связных в нескольких соседних районах, от Новых Байраков и до Скального.
В том же месяце, как-то в воскресенье, возвращаясь из Новых Байраков в Подлесное, забрел к ним в лес полицай Демид Каганец. Где-то по дороге совсем случайно попала ему в руки другая, не их, значительно большая листовка, тоже с подписью "Молния". Перед тем как сдать ее в полицию, Каганец решил зачем-то показать ее в хате Калиновских.
В той листовке рассказывалось о событиях, связанных еще с Октябрьскими праздниками. Держать ее в руках было и радостно и страшно. Точно это был далекий выстрел и в то же время привет от пропавших без вести скальновских товарищей. Это была листовка, которую, бесспорно, держала в своих руках Галя Очеретная.
Даже в ту суровую зиму о них не забыли. Изредка их навещали районные фюреры и почти ежедневно - Демид Каганец. Кроме него, наверное по воле жандармского начальства, не забывали тихое лесное жилище и другие полицаи. Иной раз просиживали молча, щелкая семечки, иногда, будто из сочувствия, спрашивали у Дмитра о здоровье, интересовались тем, кто он и откуда. А он, издеваясь, все повторял с небольшими изменениями и дополнениями одну и ту же историю: он внебрачный сын великого князя Кирилла и купеческой дочки из Петербурга; отец его вряд ли и догадывался о существовании сына, а мать так быстро махнула за границу с каким-то офицером, что даже родного сына забыла прихватить.
И пришлось ему, Дмитрию Кирилловичу - можно сказать, человеку царской крови - пробавляться среди беспризорных, воспитываться в детдоме и немного поучиться еще в среднем художественном училище.
Полицаи верили и не верили. Дмитро умел, когда был в настроении, так вдохновенно плести небылицы, что и не верить ему было трудно и поверить нелегко. Потомуто полицаи лишь посмеивались и переглядывались между собой; посидев и послушав, возвращались в Подлесное, чтобы вскоре неожиданно появиться снова.
Дмитро медленно, с трудом, но все же поправлялся.
Выздоравливал с печальной уверенностью, что останется калекой на всю жизнь. Но духом не падал, шутил с нарочитой (а может, и действительно искренней) беззаботностью:
- Художнику, кроме головы, довольно и одной руки.
По крайней мере, никто не упрекнет, что рисую левой ногой.
За всю осень и зиму они пережили только одну большую, по-настоящему большую радость: разгром немцев под Москвой, весть о котором дошла до них со значительным запозданием.
В конце февраля Дмптро качал уже подниматься и Л л же ходить по хате от кровати к окну. Изо дня в день эти его "прогулки" становились все чаще и продолжительнее.