И где-то уже без нее освобождали из концлагеря пленных, громили полицейские участки, расклеивали листовки, уничтожали лютых карателей. И уже никто, совсем-совсем никто, не появлялся больше в их лесном жилище.
И еще, уже значительно позже...
Тяжело ранили Ступу... Арестовали Бойко... Убили в стычке с жандармами в Балабановке Романа Шульгу...
Выследили и публично повесили на базарной площади в центре города, как "самого опасного из опаснейших преступников и врагов третьего рейха", багажного кассира Золотаренко...
А девушка, маленькая и энергичная, в синем или клетчатом платьице летом, в цигейковой шубке, за отворотом которой был приколот значок с силуэтом детской головки, зимой, иногда с тяжелым пистолетом Грицька Очеретного в боковом кармане, а иногда и без оружия, все ходит и ходит по своей земле. Бывает задумчивой и печальной, а на людях и веселой, и задорной. Иногда же, когда приходилось сталкиваться с немцами или полицаями, то и дерзко-задиристой.
Ходила, делая свое, как думалось самой, небольшое, хотя и нужное дело. И жаждала действий более значительных, не будничных, более героических, утешала себя и была даже горда тем, что так и не нарушила данного самой себе слова - ничего, буквально ничего не делать на пользу оккупантам. "И не буду делать, не буду работать с ними и на них ни при каких обстоятельствах", - повторила упрямо, так до конца и не представляя, что такое жизнь, что может она порой сделать с человеком.
Ходила новым, неуловимым Тилем Уленшпигелем, с застывшей, даже холодновато-загадочной улыбкой на губах, и пепел Дмитра, пепел всех расстрелянных, убитых, повешенных и замученных, пепел Клааса постоянно стучал в ее сердце.
И так до того рассветного часа, когда первой случайно увидела запутавшийся в ветвях дуба парашют и под ним
светловолосую девушку Настю. Наши в те дни выходили (или уже вышли) на линию Днепра в его нижнем течении и сбросили среди других и в этих местах небольшой разведывательный десант. И именно тогда жестокая действительность не посчиталась с ее хотя и твердым, но подетски наивным взглядом на жизнь.
...Нет, она недаром так любила своего отца! А с того времени любит еще больше. Она по-настоящему восхищается им, гордится, с удивлением не раз думала: как и откуда берется у него в самую опасную минуту спокойствие, выдержка и находчивость?..
Где-то Яринка читала, что Наполеон проявлял наибольшее спокойствие и выдержку в самые опасные минуты своей жизни, когда его судьба висела буквально на волоске. В такой обстановке он не только не волновался, а его даже клонило... клонило ко сну... Такое Яринка узнала о Наполеоне, но что-то не верилось ей, чтобы потянуло императора ко сну, если бы его вот так, как ее отца, не героя, не полководца и не императора, тот же Мюллер поставил возле хаты под бело-зеленый ствол осокоря и, криво усмехаясь, не думая шутить или запугивать, на всякий случай (Мюллер шутить не умел и слов на ветер никогда не бросал) сказал:
- Сейчас ты будешь видел... Сейчас ты будешь видел...
Яр инка стояла тут же, у торцового окна, в каких-то пяти шагах, опершись о стенку хаты.
Вечерело. За осокорями над лесом садилось большое красное солнце. Медвяно пахло кашкой, душицей и сухим сеном. Мюллер со взведенным парабеллумом в руке стоял как раз между ними. А вокруг полный двор настороженно прчгихших полицаев, немецких солдат и лютых, рычащих, бешеных, так и рвавшихся с поводков овчарок.
Утром в тот августовский день сорок третьего года Демид Каганец набрел на новенький советский парашют с наспех обрезанными стропами.
Парашют, раскрытый, непогашенный, повис, запутавшись на верхушке древнего дуба - ее, Яринкиного, старого любимца, который каждый раз встречал ее с ласковым шелестом на меже у ровного поля, когда бы - днем пли ночью - и из каких бы - близких или дальних - странствий она ни возвращалась к родной хате.
Прикрыв верхушку дуба, парашют белел на его темной зелени так четко, что его можно было заметить с поля или с дороги километра за два. Полицаи битый час снимали парашют с дуба - так он сильно запутался. Собирались даже вызвать пожарную команду, но поблизости ее не оказалось.
Сгоняли полицаев, разных немецких служащих и солдат- пеших, конных и на машинах, с собаками и без собак, из нескольких районов - почти до обеда. Лес, по степным масштабам не такой и малый, окружили со всех сторон и прочесывали, двигаясь локоть к локтю, с десятками лютых волкодавов, почти до самого вечера. Каждой собаке дали перед тем обнюхать парашют, одежду и обувь всех жителей леса (отца, Яринки, бабушки Агафьи), но ни одна собака не напала хоть на чей-нибудь след.
Лютый, как и его овчарки, раздраженный неудачей, голодный как волк - от угощения у Калиновских на этот раз он наотрез отказался, - Мюллер вывел во двор отца и поставил его спиной к старому осокорю Яринке велел стать под стеной напротив отца и, размахивая парабеллумом, сказал:
- Советский парашютист - не иголка сена... И лесок этот - не брянский или полесский бор... Так вот что: ты или твоя дочка где-то здесь спрятали советский парашютист-диверсант. Где вы его спрятал?..
Яринка молчала, с тревогой и болью всматриваясь в спокойное, совершенно спокойное лицо отца. Он стоял я точно так же молча смотрел перед собой, не избегая взгляда Мюллера.
- Кто-то из вас двоих и где-то здесь, в вашем лесу, спрятал советский парашютист. И вы оба знаете, где он.
Точно так же, как и то, чем это угрожает вам. Если, разумеется, вы не сознаетесь.
- Лес, пане, большой. - К страшному удивлению Яринки, отец даже усмехнулся. - А я, хотя и лесничий, не обязан и, главное, не могу знать о каждом человеке, который может зайти в этот лес. Наконец, у меня не сто рук и не сто глаз.
- Зато у нас сто рук и сто глаз. Мы его найдем... Но наступает вечер, он за ночь успеет перепрятаться в другое место, и это усложнит дело. А мы уверены и убеждены, что спрятал его кто-то из вас двоих.
- Ну что ж. Если бы я даже и хотел, то - хотите - верьте, хотите - нет - сказать вам ничего не могу. И парашют тот увидел только тогда, когда его сняли с дуба.
- Хорошо, хорошо. - Мюллер зачем-то провел у себя перед носом парабеллумом.
Где-то в стороне затрещал мотоцикл. Зарычал здоровенный, серый с желтыми подпалинами пес. Яринка сразу ощутила, как к обычным лесным вечерним запахам примешался дух перегорелого бензина и псины.
Стояла и смотрела на отца: неотрывно, со страхом, широко раскрытыми глазами. Тяжело дышала через рот и с удивлением наблюдала совсем спокойное лицо отца...
Нюхом чует, догадывается тот жандарм или и в голову ему такое не приходит? - думала девушка, приготовившись к худшему и в то же время чувствуя, что, возможно, впервые в жизни она сейчас ничего-ничего, даже самой смерти, не боится. Ни жандармов, ни полицаев, ни солдат с лютыми псами. Как-то даже гордилась тем, что их вон как много, и они ничего не знают, и ничего у нее не выпытают. Только одно страшно - отец. Жалко ей было отца, такого спокойного и такого одинокого под зеленовато-белым стволом могучего осокоря. Ведь она знала то, чего и на самом деле никто не знал. Ни они, ни даже отец... Знала она не только то, что это был действительно советский парашютист, не только то, где он теперь спрятан так, что не найти его ни псу, ни жандарму, но и то, что тот парашютист совсем маленькая, светленькая, с рыжими веснушками у переносицы девушка. Ростом такая же, а может, даже и таких лет, как и Яринка. И Яринка никогда, ничего, ни за что и никому не скажет о ней, хотя бы ее здесь и на куски резали. И еще знает, что и отец бы не сказал. Она это знала твердо. Никогда бы не сказал, если бы даже и знал.
- Так это есть твой последний слово? - помолчав, переспрашивает отца Мюллер. - Хорошо, хорошо...
- Да. Ничего больше сказать вам, пане комендант, я не могу. И дочка моя тоже... Нечего, понимаете, нечего сказать.
- Та-ак... Хорошо... Тогда, раз ты не хочешь сказать правда солдатам фюрера и великий рейх... Тогда ты сейчас вот здесь будешь видел, как мои солдаты сначала изнасилуют твоя дочка, потом повесят вот на той ветка...