Во всю длину залы вытянулся торжественный стол с разбитыми блюдами, объедками и бутылками в которых уже не было вина; посредине его стоял самовар накрытый румяной куклой в широкой юбке, которая будто напившись чая, отдыхала на самоваре. Крысы с писком пробегали по столу, а важный кот с пушистым хвостом и усами до пола глядя на них урчал но не трогался с места — так он нажрался. С потолка, как гроб свисала огромная потухшая люстра, и на входящих смотрела труба граммофона. В чадном воздухе, еще не остывшем от веселья, казалось, носились крики, стоны хохот и пьяный храп — все, что было и будет, когда снова разгорится люстра над столом.
В это время поднялся спавший на бочках, в углу человек с толстым красным лицом и без бровей, сам похожий на ожившую бочку.
Послышалось ворчанье, шипенье, шептанье, и сначала в дверях показалась клюка, которая как бы указывала дорогу, и за ней — нарумяненная старуха в рыжем парике, с длинным крючковатым носом — казалось что он что-то искал на подбородке, и у старухи было такое выражение лица, будто она с самого рождения всем говорила: «У-у-у!»
Она шла и все шептала, как бы торопилась до смерти своей все высказать. У нее был полон рот золотых зубов, и, когда она шептала, они стучали.
Птичьи клетки висели вокруг, и птицы, увидев старуху, стали биться, выглядывая цветными глазками, но старая погрозила клюкой, чтобы не смели биться и выглядывать цветными глазками. Воробьи сели на подоконник и зачирикали; она и воробьям погрозила — нечего веселиться! Она удивлялась: какие они глупые — чирикают ни с того ни с сего. Кот дремал, жмурился на солнце и мяукал оттого, что ему было приятно дремать и жмуриться, а старой было неприятно оттого, что коту приятно, и она ударила его клюкой.
Из-за занавесок выглянула заспанная девица в буклях, и старуха сразу на нее: «У-у-у!» Букли исчезли; вместо них выросли чьи-то огромные усы, и старуха им точас же: «Хи-хи!», как бы извиняясь за свое «У-у-у!»
Увидев меня, старуха даже затряслась.
— Ты кто такой?
— Нам нужна госпожа Гулька, — сказала тетка.
— Я — госпожа Гулька!
Огромная эта зала с золотыми столбами и бумажными розами казалась моему детскому сердцу жилищем вечного праздника, и я поразился тому, что госпожа Гулька — старуха.
— Я — госпожа Гулька, — повторила она, стукнув зубами. — Ты кто такая?
И тетка, объяснив, кто она такая и кто я такой, и зачем я такой, — все в самых изысканных выражениях, — захотела подвести меня к ней.
— Не подходи близко! — вскричала госпожа Гулька. — Мыкита! — обратилась она к бочке, принявшей образ человека. — Понюхай — пахнет чесноком в «Португалии»?
Микита повел во все стороны носом и сказал: «Не чую».
Госпожа Гулька наставила на меня клюку. Высоко надо мной колыхался ее рыжий парик и сверкали ее золотые зубы.
— А у тебя нет веснушек? — спросила она. — Если у тебя появятся веснушки, смотри! Я не люблю.
— Не появятся, — обещала тетка.
— Я тебе дам серебряные пуговицы, — сказала Гулька, — мы завьем тебе волосы, чтобы они курчавились.
— Ой! — воскликнула тетка. — Ты будешь стоять на балконе с серебряными пуговицами, в золотой фуражке. Ты махнешь рукой — и все двери раскроются.
— А ты не захочешь быть умным? — испугалась вдруг госпожа Гулька, и Микита тоже вдруг сделал испуганное лицо. — На тебя, мальчик, очень похоже, чтобы ты захотел быть умным.
— Боже упаси! — воскликнула тетка.
— Так я тебе говорю: в «Португалии» не нужны люди с головой; ко мне приходи с одними плечами. Если ты не поймешь, твоя тетка поймет, если твоя тетка не поймет, я тебе голову отверну.
— Я сама отверну, не беспокойтесь, — сказала тетка.
— И ты, наверное, храпишь во сне? — спросила госпожа Гулька.
— Он спит, как голубь, — умилилась тетка. — Если б вы видели!
Но госпожа Гулька не хотела видеть.
— Я ненавижу храп, — сказала она. — Когда храпят, мне всегда кажется, что это смерть идет. Я не хочу смерти.
Микита, услышав этот разговор, побледнел: он тоже не хотел смерти.
Потом госпожа Гулька допрашивала — не громко ли я разговариваю? Не шумно ли дышу? Не люблю ли я сладкого? У нее уже был мальчик, который любил сладкое, этот мальчик ее обокрал.
— Я не терплю живых мальчиков, — говорила она, — мальчиков, которые смеются, улыбаются, бегают. Зачем? К чему? Чтоб тебя не было слышно: на цыпочках ходишь, на цыпочках живешь.
— Он умеет жить на цыпочках, — сказала тетка. — Его дед так жил, его отец. Как же ему не уметь?
— И не то хорошо, что хорошо, — продолжала госпожа Гулька, тыкая в меня клюкой, — а то, что мне кажется хорошо. И если я говорю: это черное, так это черное, и хоть бы оно было белее сахара, все равно — оно кажется тебе черным.