— Ты ведь видишь, что я еле на ногах стою, — огрызнулся он.
— Ну и что? — сказала она, чародейски заиграв глазами.
Он кинул в автомат монету, с силой дернул рычаг и получил пачку, а она отчаянным жестом заголила ногу.
— Я устал, ты ведь, наверно, захочешь танцевать? — мирно сказал он и, прикурив сигарету, ушел, шаркая башмаками.
Шатаясь, навеселе идет круглолицый старичок в шляпе канотье, с черной бабочкой, этакий засидевшийся в кавалерах фасонистый шалун. Она к нему:
— Синьор, вам скучно, пойдемте со мной.
А прима-старичок вдруг церемонно, французисто снял шляпу, обнажив длинные желто-седые пухлые волосы.
— Мадемуазель, взгляните, куда я пойду с вами?
— У синьора есть банкноты?
— Банкноты-то есть.
— А все остальное — дело моей совести, — спокойно сказала девчурка.
Изредко кто-то из безнадежных гуляк, пока в кофейне готовили чашечку «эспрессо», дернув из мензурки убойную смесь, кидал в музыкальный автомат «Джуке-бокс» монету, и сладко и грустно маленькая кофейня и пустынный угол улицы оглашались звуками модной вскрикивающей песенки. И тогда она приостанавливалась, чутко прислушивалась и, улыбаясь, медленно и молча и мертво, как кукла, в трансе начинала дергаться, изображая внутреннее волнение. И вместе с ней в грустной пляске святого Витта подергивалась и ее длинная в свете уличного фонаря тень, и другая, смутная, коротконогая тень от неона кофейни, и было словно в театре, молчаливом и жутком театре бедных глухонемых.
Прошел ночной патруль карабинеров, рослые мужланы в треуголках и красных генеральских лампасах, при саблях, театрально остановились и, красиво и жеманно опираясь на сабли, ухмыльнулись ей и пошли дальше нога в ногу, ритмично, забавно, словно из оперетки «Граф Люксембург» в постановке Йошкар-Олы. И она с новым энтузиазмом, отчаявшись, так откровенно по-детски приставала, а те, к кому она прилипала, отшучивались, будто играли с ней в «третий лишний».
Наконец, по какому-то наитию, она направилась к лояльно стоящему у входа в гостиницу русскому туристу, исподтишка изучавшему ночную жизнь Желтого дьявола. До сих пор девчурка казалась ему просто трудновоспитуемым подростком, с которым нужно только побеседовать, провернуть идейную работенку, и она пойдет учиться на вечернее или заочное отделение и станет человеком, но сейчас, увидев ее направление, деятель в сиреневой бобочке юркнул в вертящуюся дверь, в панике запутался, и дверь его не только не приняла внутрь, но с силой выбросила на улицу.
— Моменто! — сказала девчурка.
— Ортодоксо! — по секрету сообщил он ей. Но она хохотала и кокетливо падала к нему на грудь, создавая ЧП.
— Банкрот! — вдруг закричал он и, как иллюзионист, дунул на ладони и наголо вывернул карманы. — Банкрот! — ликуя, кричал наш земляк.
И все она ходит и ходит, и, наверное, кажется ей весь этот длинный, сверкающий вечер с магараджами и тореадорами, перуанцами и большевиками, капуцинами и лилипутами каким-то бесконечным, фантастическим супербоевиком, в который она безжалостно вовлечена кроткой, неумелой статисточкой, без роли.
Теперь она прошла вверх в гору и стояла, опираясь на чугунную решетку парапета, глядела вниз на Геную. Нет ничего более тоскливого и безнадежного, чем вид голых, пустынных крыш под лунным небом. Когда ты еще внизу на земле, на тротуаре, а крыши где-то таинственно наверху, ты еще чего-то ждешь, какого-то чуда. Но когда ты видишь эту безжалостную наготу города, уже нечего ждать и тоска пронизывает сердце.
В порту загудел пароход перед отправлением в океан, и он так ревел, он просто плакал, надрывая душу, словно не хотел никуда и просил оставить его в покое.
Где-то раздались глухие удары, будто ночной бочар обивал гигантскую, заключавшую в себя весь город немую бочку.
Девчурка забирается в нишу, к Мадонне с почерневшим отбитым носом, и, прижавшись к каменной заступнице, закуривает фильтровую сигаретку, и, жадно затягиваясь, попыхивая глядит вместе с Мадонной на ярко освещенные, уютные, счастливые окна отеля и, не докурив, по-жигански цвиркнув, давит каблучком еще горящий окурок.
В ночном кабаре громко заиграла музыка. И вдруг слышится тоненький подголосок, и непонятно — это скулит ветер в каменной нише старого города или это — она, это то, что безмятежно, безвозмездно сохранилось в ее младенческой душе. Открыв сумочку, она глядит в крохотное зеркальце, припудривает и так уже белое зачумленное личико, вытаскивает «живопись», и еще гуще смолит веки, и, раза два тренированно сама себе улыбнувшись, отклеивается от Мадонны, и снова заведенной куклой лунатически ходит своей вихляющей, своей доступной, отдающейся всем ночным теням спецпоходочкой.