Она была в шерстяном, болотного цвета костюме, который мы покупали вместе с ней в универмаге "Москва". Прическу она изменила, темно-русые волосы с одного боку спускались почти до плеч, а левая сторона была зачесана и освобождала чистый выпуклый лоб, отчего казалось, что один глаз у нее больше, чем другой. Она выглядела бледной и усталой, взгляд напряженный, чужой.
Наталкиваясь на прохожих, я медленно двигался к ней навстречу.
- Здравствуй.
- Здравствуй.
Как давно мы не виделись! Боже мой, как долго мы не виделись!
- Я прямо из редакции, - сказала она с расстановкой. Она не смотрела мне в глаза. - Хочу есть. Пойдем куда-нибудь посидим.
Оказывается, я помнил ее голос, ее лицо, дрожание губ так, будто мы вчера расстались. Я думал, что забыл. Это меня потрясло, и я снова разволновался.
Ресторан лениво раскачивался в такт проходившим за окном речным трамваям. Это был плавучий ресторан. Мы сидели друг против друга и молчали. Тишина была нестерпимой и вязкой. Я несколько раз порывался что-то сказать, но так и не смог. У меня не было в голове ни одной самой завалященькой мысли, а в горле пересохло, как перед ответом на экзамене.
Она тоже молчала, закрыв глаза и часть лица руками. Волосы свесились, словно пролились на полиэтиленовую скатерть.
- Две рюмки коньяка, - сказала она подошедшей официантке.
Теперь я увидел, что глаза ее сильно блестят. Сейчас заплачет, подумал я. Но она не заплакала.
В полном молчании мы выпили коньяк, съели салат из помидоров и стали дожидаться второго блюда. Она достала из белой сумочки пачку болгарских сигарет и закурила.
- Будешь?
Я отказался. Я уже год как бросил курить и не считал, что нужно начинать все сначала.
- Ну, вот что, - сказала она, стряхивая пепел в тарелку из-под салата. - Я пришла тебе сказать, что ты можешь вернуться.
Я посмотрел на нее. Все же удивительный человек моя жена. Как бы я ее ни любил, сколько бы я ни тосковал по ней, стоило ей раскрыть рот и произнести несколько слов, чтобы я начинал вздрагивать от смутного чувства раздражения.
- Почему ты решила, что я готов это сделать?
- Я не знаю, что ты собираешься делать. Я знаю, что мой долг сказать тебе это. А ты уж сам решай.
- Это, конечно, для меня большая честь.
- Еще бы! После того, что ты натворил...
- ...меня великодушно прощает и принимает в свое лоно здоровая советская семья?
- Да, мы прощаем тебя.
Она чуть охмелела и начала косить. Взгляд ее стал близоруким и растерянным. С моей точки зрения, это был запрещенный прием. Она же знала, как я умилялся и любил ее такую "косенькую" и беспомощную. Я окончательно разозлился.
- Тогда придется купить пять пар темных очков, - запинаясь, сказал я.
- Зачем? - искренне удивилась она.
- Одни - отцу семейства, другие - его супруге, третьи - шурину, четвертые - бывшей жене, пятые - мне. Словом, всем!
- Но зачем?
Я наклонился и через стол заглянул ей в лицо:
- А как же мы будем смотреть друг другу в глаза? После той грязи, которой мы друг друга поливали, нам, наверное, будет несколько неловко встречаться, а тем более жить в одной квартире?
Она посмотрела поверх меня, поверх всех голов, что возвышались над столиками в зале; она смотрела на белую деревянную стену сзади меня. Мне показалось, что она начала трезветь.
- Мало ли что бывает, - сказала она. - А потом, мы можем не жить там. Ведь ты сейчас...
Она не досказала. Но я понял. Они уже метят на мою новую квартиру. В мое тело воткнули сразу десяток иголок и начали откачивать кровь. Я чуть не задохнулся от ярости.
- Даже под страхом смертной казни я не вернусь к тебе и к твоим родителям!
Она взглянула на меня и торопливо погасила сигарету. Рука ее нервно скользила по пепельнице. Я не видел своего лица, я не знаю, каким оно было, но я видел его отражение на лице жены. Очевидно, оно было страшным.
- Не пойму, за что ты нас так возненавидел, - сказала она. Губы у нее дрожали, но она мужественно старалась смотреть мне прямо в глаза.
- Я был вашим рабом. А когда рабы любили хозяев? Я не дядя Том.
Я как-то сразу успокоился и решил выложить все, что я о них думаю. За эти месяцы я много передумал. У меня развилась и созрела целая теория насчет семейства моей женушки.
Но я не успел. Она положила пачку сигарет в сумочку и встала. Сделала несколько шагов вбок, глядя на меня, затем повернулась и пошла к выходу. Я смотрел ей вслед.
Официантка принесла два лангета, на мою и ее долю.
Она так и не съела свою порцию. Она ушла голодной.
Я заказал пива и съел оба лангета. Затем мне принесли еще коньяка, и я выпил его с черным кофе. Совершенно машинально я потребовал сигареты, и мне принесли "Друг", толстую, очень неудобную коробку, которая всегда оттопыривает карман.
Я расплатился и вышел.
Я был немного пьян, совсем немного, самую чуточку. В общем, я почти все соображал, но мои ощущения напоминали слоеный пирог. Полосы ясного мышления чередовались с какими-то темными провалами, когда я почти ничего не помнил.
И было мне очень обидно. До слез обидно. Я готов был заплакать от обиды...
В таком состоянии, я знаю по опыту, лучше всего идти. Не останавливаясь, не задерживаясь, идти и идти, пока не перестанешь узнавать улицы, район, где находишься, и наконец Москва станет не Москвой, знакомой до последней трещины в асфальте, а таинственным незнакомым городом, в котором все интересно, все неразгаданно.
Вот троллейбус. Как он прекрасен! Я люблю троллейбус. Его окна разбиты на темные осколки оранжевыми буквами рекламы, рекомендующей питаться мороженым. В осколках я вижу, как беззвучно открываются рты, должно быть, льется мелодичная речь, произносятся слова высокого смысла. Определенно там говорят не на земном языке.
Мир преображен. Тот, обыденный, реальный, уполз от меня на четвереньках. Вместо него передо мною страна загадок.
Я один, для всех чужой и неизвестный, иду по городу.
Вот парень, красивый парень. Он сам не знает, до чего он хорош в темных узких брюках и толстом свитере с широким воротником, откуда, как на колонне, возносится гордая голова. Этот парень бежит, почти парит в воздухе, он торопится к автобусу и вдруг стал, будто врос, и ждет хрупкую, улыбающуюся подругу. Она машет рукой; жест легкий и нежный, словно взмах крыла, глубоко трогает меня, и мне вновь хочется плакать, на этот раз уже от сладкой грусти. Обида уходит, она сменяется ожиданием и предчувствием чего-то необычайного, какой-то светлой неожиданности.