Я не очень понял, но чтоб не уронить свой авторитет, кивнул — кому-кому, а мне-то уж все давно понятно!
— Для этого у Ракитина были все данные — из рабочей семьи, раз, в биографии ни пятнышка, два, и, конечно, наши связи, три. У Виктора две специальности, он металлург и внешнеторговец. Сам академик Бардин говорил папе, что у Виктора толковая голова. Он легко защитился, имел труды по бокситам, золоту, алмазам! И во Внешторге, куда его устроил папа, он быстро пошёл вверх. Поначалу Виктор многого добился. Его сделали начальником объединения. Потом начальником Главка, ввели в состав коллегии Министерства. А потом… потом что-то сломалось… — Тон Ракитиной немного смягчился, не было первоначальной навязчивой театральности в голосе и манере говорить. Прижав кончики пальцев к вискам и смотря в одну точку, она без подъёмов и спусков, словно для записи на плёнку, продолжила своё повествование.
Итак, Ракитина метили в заместители министра. Потом этот вопрос сняли с повестки дня, так как решили направить его в Вашингтон — советским торгпредом. Виктория Ипполитовна до ужаса была рада — кому ж из советских людей не хочется побывать в Америке, да ещё с её английским. Однако это назначение не состоялось, неизвестно почему. От огорчения она слегла даже в больницу — у неё начались эти приступы, которые теперь повторяются чаще и чаще. Виктор отмалчивался или давал невразумительные ответы на её вопросы. Тогда Виктория обратилась к папе, а тот к своему приятелю — начальнику управления кадров Внешторга, бывшему комитетскому генералу. И то, что удалось узнать семье Воеводиных о Ракитине, привело их в ужас.
Формально к Ракитину прицепились за какое-то «алмазное» дело. Но на самом деле вопрос был значительно глубже. Он не соглашался с какими-то планами или директивами, исходящими непосредственно из ЦК и Политбюро, выступал на разных совещаниях, вплоть до ЦК и Совмина, и как «упрямый осел» отстаивал свою точку зрения о необходимости коренной перестройки внешнеторговых организаций за границей, призывал к сохранности, а не к разбазариванию народного достояния и прочее. У него даже нашлись последователи в академии наук и стратегических институтах, планирующих по заданию ЦК и КГБ всю внешнеторговую работу.
Все это было действительно интересно послушать, но с моей точки зрения не имело ни малейшего отношения к убийству, да ещё таким допотопным способом. Ну, подался, положим, Ракитин в инакомыслящие, так у нас для этой цели психушки ещё имеются. Но чтоб человека к осине проволокой за это прикручивать — никогда не поверю.
— Наверху решили, — Виктория Ипполитовна указала длинным накрашенным ногтем в потолок, — что это — ревизионизм, и Вите приписали политическую близорукость и даже приклеили ярлык — знаете, как у нас это бывает — «Антипартийного националиста»! После такого разноса Витина карьера, конечно, полетела под откос, а могло быть ещё хуже, если бы не папины связи.
Виктория Ипполитовна вдруг резко встала из-за стола и с неожиданной тоской в голосе сказала:
— Что-то мы не по-русски, мужики, сидим. Давайте за упокой Витиной души выпьем!
Она достала откуда-то с верхней полки буфета фарфоровую запечатанную бутылку рябиновой настойки на коньяке, редкость в наши дни необыкновенную.
— Мы эту «Рябину» с Витей купили в день нашей регистрации. Решили, разопьём в день серебряной свадьбы.
Ракитина разлила коньяк по хрустальным рюмкам и, сказав: «Пусть земля ему будет пухом!» — первая залпом выпила. Потом тут же налила себе вторую и так же быстро отправила её в рот. Она расстегнула высокий ворот своей шуршащей блузки и села обратно в кресло. Посидела, помолчала. Потом поднялась опять.
— Извините меня, пойду переоденусь, очень уж тяжко в этой сбруе.
Мы сидели молча. Потом мой начальник взял бутылку в руку, вопросительно взглянул на меня и, не дожидаясь согласия, налил нам ещё по рюмке.
— За успех безнадёжного дела! — я пытался казаться весёлым и находчивым.
— Можно и так, — ответил Меркулов задумчиво и звякнул своей рюмкой о мою.
Когда Ракитина вернулась в кухню, я её сразу даже не узнал: в чем-то длинном, с шалью на плечах; светлые волосы растрепались прядями по лбу. Она подошла к столу, налила себе ещё рюмку. Перед нами была русская баба, пьяная от вина и горя. Уже не обращаясь ни к кому, а просто жалуясь на судьбу, срывающимся от слез голосом она закончила монолог:
— Я ему всю жизнь посвятила, все думала — наступит наш звёздный час, а он так нас всех подвёл! Ведь я говорила: «Витя, забудь о государстве, все это красивые слова! Детский лепет! Оглянись — о каком народе ты говоришь? Где он? Разве эти люди в вонючих телогрейках, которые в провонявших электричках едут в Москву за продуктами, и есть твой народ? Так ты этому „народу“ не нужен! Ты о себе подумай! О себе не хочешь — о сыне подумай!» А он… А он все свое талдычил — «исходя из интересов России…» Вот и дождался благодарности! Доперестраивался, пока не придушили!
Ракитина нетвердой походкой подошла к буфету, достала пачку «Марлборо», закурила, жадно и глубоко затягиваясь. Бросила сигареты на стол, сказала отрывисто — «Курите!» Мы облегченно вздохнули. Я закурил, конечно, американские, а Меркулов полез за своим «Дымком».
Я мысленно прокручивал рассказ Виктории Ипполитовны и не находил в нем никаких ключей. Кроме того, по-видимому, Ракитиной не было известно про Подгурского. А, может, было? Но Меркулов, безусловно, понимал ситуацию не хуже меня, однако вопросов не задавал.
— Да что это я вам здесь плету? При чем тут все это? — Виктория вдруг заревела в голос. Слезы смыли остатки косметики с ее лица, оставив синие пятна вокруг глаз. — Из-за бабы его убили, из-за бабы!
Я даже поперхнулся дымом от неожиданности. А Меркулов весь напрягся, взял Ракитину за руку и настойчиво так спросил:
— Из-за какой бабы, Вика?
— Это у него надо было спросить! Из-за какой? Да мне эти его шлюхи вот здесь сидят! А им разве Виктор был нужен? Его деньги и подарки из-за границы! Сучку свою с кем-то не поделил — вот и все! Мне за свою жизнь цветка не купил, а этой балерине корзины роз посылал!
— Какой балерине, Вика? Успокойтесь, Виктория Ипполитовна. Какой балерине? — Меркулов все держал руку Ракитиной и тихо, но упорно настаивал на ответе.
Но я видел, что это дохлый номер. Виктория впала в невменяемое состояние, она твердила одно и то же:
— Корзины роз, а мне ни цветка, ни букетика, а ей — корзины…
Из своей комнаты выглянул встревоженный Леша. Меркулов поманил его указательным пальцем:
— Попробуй успокоить мать, Алексей. Ей-Богу, ей сейчас несладко.
— Не беспокойтесь, Константин Дмитриевич. Мама у меня все выдержит, — опять сказал Леша, как и тогда, в морге. — Давайте, я вас провожу.
Мы оделись и, тихо прикрыв за собой дверь с позолоченной табличкой «В. Н. Ракитин», вышли из квартиры. Из-за двери все ещё слышался ослабевающий голос Виктории Ипполитовны:
— Слышишь, Лешка, ни цветочка…
4
В сгустившихся сумерках моросил противный дождь. Мы вышли из ракитинского небоскреба, обогнули витрину гастронома. За толстым стеклом сверкали глазурью гигантские окорока, таращили глазки тетерева, осетр с акулу величиной величаво взирал с огромного блюда. Очень противно было смотреть на всю эту несъедобную бутафорию, когда в магазинах не достать селедочного хвоста.
Мы спустились по ступенькам к тротуару и пошли к троллейбусной остановке на Садовое кольцо.
Внезапно Меркулов остановился и вытащил из кармана шинели какой-то бумажный комок, расправил его, сделав несколько шагов к фонарю. Это был листок, вырванный из школьной тетради. Крупным, детским почерком было написано: «Ее зовут Валерия Куприянова». Меркулов остолбенело смотрел на меня. Я сказал:
— Леша.
Меркулов поискал глазами телефон и, обнаружив его на углу Садового кольца возле будочки чистильщика обуви, быстро направился туда: