Выбрать главу

— Ни ту, ни другую я не писал, — ответил Ярошенко. — Не писал, потому что не видел их. А если бы я был знаком, то, наверно, написал бы их с удовольствием, так как это такие личности, на которые нельзя не обратить внимания… Я считаю, что нечестно, когда иконы пишет человек неверующий, потому, любя искусство, я не могу писать то, что меня не трогает.

Последние слова замечательны: Ярошенко «от противного» дал понять, что его трогает, какие «иконы» пишет и готов писать, веруя.

Три года образ молодой революционерки не оставлял художника.

Ярошенко и здесь первенствовал: прокладывал в русском искусстве путь новому герою — героине.

Запоздалый сюжет?

Что за важная забота овладела этой девушкой в черном платье и черной шапочке курсистки? Почему с таким напряжением впилась она взглядом в тюремное окно? Может быть, через несколько минут тот, кто провел за этим окном бессчетные дни и ночи, выйдет на свободу, и нужно тотчас увезти, спрятать, надежно укрыть его (за оправданием Засулич последовало высочайшее распоряжение взять оправданную под стражу, но оно не было выполнено — Засулич спрятали товарищи). Или, может быть, через несколько минут того, кто там, за окном, с которого женщина глаз не спускает, не к тюремным воротам выведут, а на огражденный глухими каменными стенами квадрат двора, где уже высится наспех сколоченный эшафот. Товарищи ли поставили перед этой молодой женщиной важную задачу, выполнить которую она готова даже «ценою собственной гибели». Или просто сердце потянуло…

Картина «У Литовского замка» сразу вызывает в памяти «Заключенного»: снова одинокая фигура среди каменных стен, только теперь не внутри тюрьмы, а снаружи. И кто знает, не окошко ли с тем заключенным отыскивают глаза женщины, кто знает, не эту ли женщину вдруг заметил в отдалении на противоположной стороне улицы тот заключенный…

Кое-кто упрекал Ярошенко, что в «Заключенном» много стен (жалко холста!). Про «Литовский замок» тоже говорили: «все только стены». Но одинокий человек среди острожных стен, внутри ли тюрьмы, или вне ее, — «иероглиф». Сами каменные стены — образ, символ, «иероглиф».

Нестеров рассказывает, что картина «наделала тогда много шума и хлопот и навлекла на Николая Александровича недельный домашний арест, кончившийся неожиданным визитом к молодому артиллерийскому офицеру тогдашнего всесильного диктатора Лорис-Меликова. После двухчасовой беседы с опальным арест с него был снят».

Свидетельство убедительное: кроме Нестерова об этом событии в жизни Ярошенко никто не пишет, создается впечатление, что Нестеров узнал о нем из первых рук. Следует, правда, заметить, что в послужном списке Ярошенко в графе «подвергался ли наказаниям» недельный домашний арест не отмечен. И еще одна частность: во вторую неделю марта 1881 года Лорис-Меликов не был уже ни «всесильным», ни «диктатором»; да и до передвижной ли было ему в ту вторую неделю марта!.. Но — всякое бывало…

Доподлинно известно: картина «вызвала скандал» (слова самого Ярошенко), с выставки ее сняли.

«Московские ведомости» сдержанно похвалили власти за то, что «догадались убрать» с выставки «девицу, стоящую перед Литовским замком и злобно взирающую на его решетчатые оконца».

Нестеров рассказывает, что приказ снять картину последовал в связи с разговорами, будто на ней изображена Вера Засулич. Разговоры, конечно, были, но, вне зависимости от портретного сходства, удивительно, что картину повесили, а не то, что сняли. Время обнаруживалось в ней необычайно явственно и остро.

Десять лет спустя Ярошенко высказался против воспроизведения картины в репродукциях: он полагал, что картина слишком «приурочена к определенному, пережитому нами моменту» — «я не сумел дать ей характер более широкого обобщения». Это широкое обобщение художник усматривал в «Заключенном», против воспроизведения которого не возражал.

Но «определенный момент», переданный в образах «Литовского замка», не исчерпывался, конечно, одной лишь историей Веры Засулич.

«Новое время» в день открытия Девятой передвижной сообщало, что Ярошенко «выставил громадных размеров картину с несколько запоздалым сюжетом». Это напечатано 1 марта 1881 года. Следующий номер газеты вышел уже в траурном обрамлении по случаю кончины государя. Софья Перовская подала знак. Взрыв бомбы на Екатерининском канале раздался в день открытия выставки.

В ТЕ ГОДЫ ДАЛЬНИЕ…

«Принимаете ли меры к общению?..»

Герцен писал в свое время с уважением и благодарностью: «Служить связью, центром целого круга людей — огромное дело, особенно в обществе разобщенном и скованном».

Стихи Блока про годы дальние, глухие, про совиные крыла Победоносцева над страной стали формулой восьмидесятых годов. Очень примечательна у Блока строка:

«В сердцах царили сон и мгла…»

В сердцах!..

Обер-прокурор синода Победоносцев, наставник Александра Третьего, развернул перед новым властелином программу царствования: «Или теперь спасать Россию и себя, или никогда! Если вам будут петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступать так называемому общественному мнению, — о, ради бога, не верьте, ваше величество, не слушайте. Это будет гибель России и ваша… Злое семя можно вырвать только борьбой с ними на живот и на смерть, железом и кровью».

В Совете министров обер-прокурор синода говорил о путях России — военный министр Милютин записал в дневник: «Многие из нас не могли скрыть нервного вздрагивания от некоторых фраз фанатика-реакционера». Министры Российской империи вздрагивали от речей Победоносцева.

Серое небо, как серые крылья, сон, мгла — эти образы являлись не только тем, кто из грядущего взглянул на дальние, глухие годы, — эти же образы рождало воображение людей, которым довелось жить под тяжелым серым небом, мучительно ощущая мглу вокруг и в собственном сердце. «Отечественные записки» печатали стихи своего поэта, Анны Барыковой, созданные тремя десятилетиями раньше прославленных строк Блока:

«Бывают времена постыдного разврата, Победы дерзкой зла над правдой и добром; Все честное молчит, как будто бы объято                Тупым, тяжелым сном…»  

Поэт «Отечественных записок» пытался будоражить сердца, вселять надежду («Такие времена позорные не вечны…»), не дать сердцам остыть, окаменеть…

Ярошенко в письме спрашивал московских художников: «Собираетесь ли вы и принимаете ли меры к общению между собой?»

У Ярошенко собирались по субботам.

Ярошенковские «субботы» были современникам хорошо известны. «Лучшие представители литературы и искусств старались попасть в скромную квартиру художника», — рассказывает современник.

«Субботы» начались в знаменательном для Ярошенко 1874 году.

Они начались как рисовальные вечера. Но замечательно: рисовальных вечеров у Ярошенко никто не вспоминает, никто вообще не вспоминает «суббот» семидесятых годов; и по составу гостей, и по обстановке, и по разговорам «субботы» Ярошенко, как сохранились они в частых упоминаниях и немногих описаниях участников, неизменно относятся к восьмидесятым годам. Этому, видимо, есть объяснение: семидесятые годы изобиловали разговорами, общениями, собраниями, в восьмидесятые общество разобщено и скованно, в этом обществе ярошенковские «субботы» — явление незаурядное.

«Не их жизнь, а наша»

Ярошенко снимал квартиру в доме № 63 по Сергиевской улице, на четвертом этаже.

Внизу помещалось китайское посольство. Гости поднимались к Ярошенко по лестнице, расписанной цветами и амурами, навстречу попадались молодые китаянки, густо набеленные и нарумяненные, с бумажными цветами в неподвижных, затейливых прическах, и желтолицые морщинистые старухи, неслышно скользившие в толстых войлочных туфлях. В подъезде стоял непривычный для русского носа запах соевого масла; на вопрос: «Чем это у вас пахнет?» — важный старик швейцар серьезно отвечал: «Китайцы крокодила жарят».