Упоминания о «субботах» в немногочисленных мемуарных очерках о Ярошенко, в переписке современников сохранили дорогие подробности, штрихи и черточки, за которыми видится цельная картина. Александр Иванович Эртель читает вслух не пропущенные цензурой сказки Салтыкова-Щедрина. Глеб Успенский импровизирует рассказ «с политической окраской». Исследователь труднодоступных районов Памира, инженер Д. Л. Иванов, показывает привезенные из далекого путешествия фотографические снимки. Популярный гипнотизер демонстрирует свои опыты: два студента под действием гипноза воспроизводят в лицах балладу об Иване Грозном и посланце князя Курбского, Василии Шибанове; потом все обсуждают таинственное явление. Актриса Стрепетова пересказывает содержание новой пьесы или вдруг, яростно и страстно, читает отрывки из бесконечных драматических поделок, присылаемых ей для бенефиса жаждущими славы авторами («невероятнейшая чепуха, которую она произносила с присущим ей драматическим пафосом, вызывала такой хохот, что трудно было верить, что вокруг стола сидят взрослые люди, имена которых, в большинстве, известны всей читающей России»). Остроухов пишет жене о музыке на «субботах»: во втором часу ночи его «засадили играть» сонату Бетховена, на всех произвела впечатление болезненная напряженность, с которой слушал музыку Глеб Успенский. Уцелели две касающиеся «суббот» записки Ярошенко к другу и помощнику Л. Н. Толстого, Черткову. В первой речь идет об известном враче-психиатре Фрее, лечившем, между прочими, Гаршина и Глеба Успенского: «Завтра многие интересующиеся познакомиться с мыслями и учением Фрея собираются вечером у меня; может быть, и Вы захотите принять участие. Кстати, познакомитесь с Успенским, который тоже хотел быть». Вторая записка о распространявшихся в списках запрещенных произведениях Л. Н. Толстого: «Если можно, Владимир Григорьевич, пришлите с подательницей этой записки рукопись. У меня теперь Мясоедов, и мы бы прочли сегодня. Кстати, придет Стрепетова, а она мастерица читать».
Разговоры о художестве — они непременно возникали в самом начале вечера, когда гости, по традиции, собирались в мастерской хозяина. Шутка сказать, Крамской, Репин, Ге — все не только самозабвенно любят искусство, но и великолепно говорят о нем. А сам Ярошенко! Михайловский писал, как много значила для русского искусства, для передвижничества «устная пропаганда» Ярошенко: «Высоко образованный, глубоко убежденный, обладавший притом своеобразным прекрасным даром слова, он сделал для русского искусства гораздо больше, чем это может казаться людям, не знавшим его лично. В большом и разнородном обществе он не был разговорчив, но в кругу близких знакомых и товарищей по профессии это был истинно блестящий собеседник». После смерти художника Дмитрий Иванович Менделеев как-то обронил: «Год жизни отдал бы, чтобы сейчас сидел тут Ярошенко, чтобы поговорить с ним».
Среди веселых «субботних» историй замечателен рассказ Куинджи о летних скитаниях по незаселенному побережью Крыма: «Я на плечах дом несу, вроде японского, из холстов, натянутых на подрамники. Жена корову ведет…» К концу второго месяца одинокой жизни Куинджи стал тосковать по друзьям. Он написал их имена на окрестных скалах: «Крамской», «Менделеев», «Ярошенко» — и по установленным дням «ходил к ним в гости»; по воскресеньям — «к Крамскому», по средам — «к Менделееву», по субботам — «к Ярошенко». Весело и замечательно: не просто с друзьями хочется повидаться, хочется именно на эти «среды», на «субботы».
Спустя годы, десятилетия понятия «прогрессивный лагерь», «либеральный образ мыслей» покажутся нечеткими, расплывчатыми, а нетерпимость к инакомыслию в кружке «субботников» чрезмерной и узкой. Но в глухую пору, когда сон и мгла царили в сердцах, когда ломберный стол, графинчик, пустая болтовня скрепляли компании, когда предательство становилось «порядком вещей», когда, по метким и страшным словам современника, «одна личная порядочность, честность, независимость убеждений, даже простая идейность в жизни человека очень часто могла являться тяжким обвинением и уликой», — как нужно, необходимо было в такую пору иметь кружок своих.
О «Мечтателе»
«Он мне не очень понравился, — писал Ярошенко в восьмидесятые годы об одном из прежних знакомых. — Чересчур он мне показался человеком практическим и уж без малейших следов идеализма».
«Идеализм» здесь — не приверженность определенному философскому направлению, а неутраченная вера в идеалы.
На Передвижной выставке 1892 года Ярошенко покажет картину «Мечтатель»: пожилой человек задремал за письменным столом, стол завален бумагами и книгами, на лице человека счастливая улыбка — усталость победила его после многих часов напряженной и желанной работы; молодая женщина вошла в комнату и, стоя у двери, добро и нежно смотрит на спящего. Важная подробность — телескоп, справа от ученого, на возвышении. Человек не утратил идеалов, он мечтает, он видит дальние миры. Счастье — дело делать, счастье — мечтать, заглядывать в будущее.
Подготовительные наброски и эскизы подсказывают, что прототипами героев картины были Менделеевы — Дмитрий Иванович и его молодая жена, Анна Ивановна.
Репин скажет о картине, что она «швах во всех отношениях»: «Ярошенки „Мечтатель“ — слабая вещь, безвкусна, не художественна», — подтвердит он в письме к Третьякову первое впечатление.
Стасову «Мечтатель» тоже не понравится, но тему он назовет «в высшей степени превосходной и благородной».
В печати картину будут ругать почти единодушно.
И все же «Мечтатель» найдет защитников, и сильных защитников, — одного тотчас, как только картина будет показана на выставке, другого — много лет спустя. Без сомнения, оба эти защитника видели недостатки картины (и, наверное, существенные) и в фигурах, и в композиции, и в цвете, но все недостатки художества искупались для них содержанием и — что всего важнее — содержанием, созвучным времени.
«Мечтатель — это старый идеалист… — объяснял картину неизменный посетитель „суббот“ писатель Эртель. — Что за дело, если жизнь с ее меркантильными заботами проходит мимо него!» (строки Эртеля почти дословно повторяют, только «от противного», то, что писал Ярошенко о человеке, утратившем былой идеализм).
А полвека спустя картина предстанет «поэтически задуманной» и написанной с «истинным чувством» в воспоминаниях другого «субботнего» гостя — Нестерова: перед мечтателем «проходят, как чудные видения, его темы, такие дорогие, совершенные, необходимые. В дверь входит озабоченная жена, видит своего друга таким радостным, счастливым… Увы! Лишь во сне!..»
Мечтать, верить, держаться идеалов — стремление, душевная потребность тех, кто появлялся по субботам в квартире на Сергиевской.
«Только теперь, когда восьмидесятые годы стали уже историей, можно во всей полноте оценить то огромное значение кружка Ярошенко, которое он имел для серой, тусклой, глухой и нудной современности», — подводила итог своим воспоминаниям о «субботах» Стефания Караскевич.
И уже после революции, в феврале 1918 года, один из гостей «суббот» написал о них, пожалуй, наиболее обобщенно: «Школа передвижников, порожденная русской общественностью, была тесно связана с нею, и поэтому беседы на собраниях у Ярошенко часто переходили с академических тем на общественные. Горячо обсуждались вопросы текущей жизни… А за гостеприимным столом, которым кончались эти собрания, носившие иногда очень серьезный характер, начиналось искреннее и неподдельное веселье… И бесконечно приятно бывало общение с этим кружком людей, бесспорно талантливых, людей, горевших любовью к искусству и живым интересом к родной им общественной жизни».
Молодое. Студент
В споре старого и молодого, который Ярошенко неудачно запечатлел на полотне и который ежедневно, ежечасно, не затухая, ожесточенно происходил в жизни, сам художник держал сторону молодого. И тут не то главное, что Ярошенко (особенно в восьмидесятые годы) видится постоянно окруженным молодежью — в доме, в мастерской, на выставках, на его холстах этих лет студенты, гимназисты, курсистки; главное, что Ярошенко — не снисходительно приветствующий молодое «старый», что он сам — «молодой».