«Отходят старые глашатаи свободы под своды вечные…»
И с унынием взирал на свое поколение:
В девяностые годы Ярошенко писал тех, кто постоянно и напряженно искал ответ на единственный всеобъемлющий вопрос — «Что есть истина?», и одновременно, раскрывая и запечатлевая свое ощущение, понимание времени, он писал портреты тех, кто видел свое назначение никак не в решении «вечных вопросов».
Появляется великолепный портрет инженера Ауэрбаха. Инженер сделал шаг вперед от чертежного стола (на котором красивым витком свернулся, должно быть, в сердцах отодвинутый лист ватмана), закурил, сосредоточенно задумался, решая свой сегодняшний (который для него важнее всяких вечных) вопрос. Сильное волевое лицо, умный, властный взгляд, уверенные, свободные движения «хозяина жизни». Холеные руки, одежда человека не просто обеспеченного, с положением, но следящего за собой и за своим положением. Это и во всем облике, в лице, в жесте: положение, позволяющее держать себя свободно и уверенно и вместе требующее постоянного, ставшего привычкой взгляда на себя как бы со стороны, потребность следить за соответствием внешности, поведения и положения.
Ауэрбах напряженно занят делом (которое Толстой именовал «пустяками»), он работает, мыслит крупно, уверенно, решительно хватая быка за рога, он до злости собран, сосредоточен, по-своему решая вечный вопрос: «Что есть истина?» — применительно к прокладке шахты или возведению заводского корпуса, не задумываясь в эти важные минуты о «пустяках» (которые для Толстого были главным «делом»).
Две точнейше найденные, прямо-таки угаданные детали: на столе, рядом со свитками чертежей, линейками, циркулями, измерителями — небольшие тяжелые счеты, а на животе инженера свисает из жилетного кармана массивная золотая цепь с брелоком. Один из приятелей Глеба Успенского рассказывал, что, увидев в мастерской Ярошенко свой портрет, писатель огорченно воскликнул: «Смотрите, он изобразил меня при часах, да еще с цепочкой! Ну, разве у меня могут быть часы!» Успенский на известном портрете изображен без часов (то ли мемуарист что-то запамятовал, то ли художник убрал несоответствующую образу подробность). Зато на портрете Ауэрбаха часы с цепью совершенно необходимы.
Ауэрбах был хорошим знакомым Ярошенко, талантливым инженером, профессором Горного института в Петербурге, потом — руководителем принадлежавших французской компании каменноугольных предприятий в Донбассе, потом — основателем ртутного завода в Екатеринославской губернии, потом — главой акционерного общества Ауэрбах и Кº. Портрет, не умаляя личности оригинала, частью отмечает, а частью предсказывает этот путь.
С портретом Ауэрбаха логически связан портрет финансиста Досса. История создания этой работы неизвестна — заинтересовал ли Ярошенко оригинал или было у него с Доссом какое-то знакомство, но, когда дошло до холста, он удружил интересному знакомому, как Крамской удружил Суворину. На портрете Досса все в самом Доссе. Никаких дополнительных подробностей, помогающих проникнуть в образ, — ни стола, ни счетов, ни цепи златой: сидит в кресле человек, устроился удобно, но внутренне напряжен, всегда настороже. Необыкновенно точно переданы благообразная бесчувственность, рассудочность, постоянный точный расчет… «Мы к миру холодны…».
Огни
Но тогда же, в девяностые годы, художник взялся за портрет давнего своего друга, известного публициста Михайловского.
Удивительно поздно!
Портрет Михайловского должен был создаваться по крайней мере десятью годами раньше — в ту пору, когда кисть Ярошенко запечатлевала душу «Отечественных записок», когда родились портреты Глеба Успенского и Салтыкова-Щедрина — писателей, в чьих творениях находил Михайловский «дух жизни и правды», великую силу таланта и совести.
Может быть, этот портрет должен был явиться и того прежде, в пору «Кочегара» и «Заключенного», возле которых зрители столь часто повторяли слова публициста о неоплатном долге перед народом, о «фабричном котле», о необходимости сочувствия боевому разночинному «подполью».
Кто знает, отчего «в надлежащее время» художник «упустил» Михайловского, но портрет появился именно в девяностые годы, и это имело, наверно, свой смысл, свое значение.
Владимир Галактионович Короленко оставил сочувственное описание этой работы: «Таланту художника помогла, очевидно, благодарная натура, и портрет вышел не только лучшим портретом Михайловского, но и одним из самых лучших произведений покойного Ярошенко. Михайловский у него изображен во весь рост стоящим. В руке он держит папиросу. Лицо спокойно, и во всей фигуре разлито характерное для Михайловского выражение отчетливого, стройного и на первый взгляд холодного изящества… И только те, перед которыми он приподнимал завесу, скрывавшую глубину его интимной личности, знали, сколько за этой суровой внешностью скрывалось теплоты и мягкости и какое в этой суровой душе пылало яркое пламя».
Но эти горячие строки были написаны, когда ни Ярошенко, ни Михайловского не было в живых; и портрет и оригинал оказались непроизвольно приподняты пером друга-мемуариста, хотя задачу художника Короленко, кажется, схватил точно. Ярошенко и в самом деле, видимо, намеревался продолжить «Михайловским» ряд пламенных портретов восьмидесятых годов, но время таких портретов ушло: изящно строгий Михайловский на холсте холодноват не только в своем изяществе, но душевно холодноват. Портретист одухотворен и старателен — «были люди в наше время» (и это же «были люди» ощутимо за строками «словесного портрета», исполненного Короленко), но пламя в душе Михайловского на ярошенковском портрете не зажглось, не запылало. Михайловский и строг, и изящен, и сдержан («этот человек не легко допустит постороннего в свое святая святых», — писал Короленко), и проницательно умен, и готов к острому спору, но во всем его облике, в благородной, строгой седине, в задумчивой утомленности проницательного взгляда, в привычной готовности к словесному бою непроизвольно выказалось, прорвалось: главное, лучшее уже прожито, пережито, сказано…
Самого Короленко художник тоже мог бы написать в восьмидесятые годы, когда он, долгожданный, по возвращении из мест «весьма отдаленных» появился наконец в Петербурге — на «субботах» появился. Но портрет писателя стал последним портретом и вообще одной из последних работ Ярошенко.
Короленко вольно сидит перед зрителем — крепко сбитый, уверенный, сильный. Все в нем крупно, мощно: большая, красивая голова в обрамлении густых, слегка вьющихся волос и окладистой бороды, ясные, решительные черты лица, широкие плечи, могучее тело человека, знающего тяжелый труд и умеющего противостоять самым тяжелым испытаниям жизни, сильные руки и ноги. Его взгляд устремлен на зрителей и вместе с тем чуть над ними — вдаль; в глазах, в складке губ притаилась улыбка: в «плохой действительности» Владимир Галактионович умел ценить «хорошую надежду».
В трудную пору Ярошенко уговаривал, призывал товарищей: будьте бодры, веселы, не падайте духом. О себе он и в самые тягостные минуты говорил, что бодр (любил это слово), весел, что духом не падает. Таким — бодрым, не унывающим, с веселыми искрами в глазах — получился Короленко на последнем в ярошенковской жизни портрете.
Всего два года минет после создания портрета (и после кончины художника) — Короленко напишет про яркие огоньки, которые, маня обманчивой близостью, помогают людям плыть ночью среди скал и ущелий по темной реке: «Много огней и раньше и после манили не одного меня своей близостью. Но жизнь течет все в тех же угрюмых берегах, а огни еще далеко. И опять приходится налегать на весла…»
Воспоминание о боевых доспехах
В последние годы жизни Ярошенко много писал детей — детские портреты, жанровые картины-этюды (вроде «Постреленка») — «Мальчик», «Девочка с игрушками», «Девочка с куклой». Наверно, тяжелые мысли томили его, туберкулез горла развивался опасно — человеку свойственно желание продолжать себя в мире и во времени.