Выбрать главу

Я. Д. Минченков, вступивший в ряды передвижников после смерти Ярошенко, находит в художниках, наиболее преданных делу Товарищества (при Ярошенко они были молодыми), явственные следы ярошенковского воспитания. Про Дубовского он пишет, что тот «утверждался в идеях передвижничества» под влиянием Ярошенко; как и Дубовской, «Касаткин также был пропитан идеями передвижничества, привитыми ему общим их учителем Ярошенко». Молодой художник Егор Хруслов, сопровождавший Передвижные выставки, в деловом письме-докладе о маршруте путешествия, перевозке картин, их размещении и продаже обеспокоенно спрашивает о здоровье Николая Александровича (будучи наслышан о «крайней опасности»), но тут же горестно жалуется на собственную душевную усталость и просит: «Найдите средство для прививки разочарованным в жизни, чтоб жизнь могли они полюбить…»

В годы серьезных разногласий между старыми и молодыми, порой несовместимости их, Нестеров весело сообщает сестре, как вся молодежь собралась на масленице есть блины у Ярошенко (уже тяжко больного и, в самом деле, быстро постаревшего от болезни): «Поедено и выпито было немало, и потом всей гурьбой на вейках поехали на балаганы».

Аполлинарий Васнецов, о котором Ярошенко и Нестеров «долго спорили», потому что Ярошенко (сетовал Нестеров) Аполлинария «не хочет понять», полтора десятилетия спустя по случаю распрей в художественных объединениях вспомнит добрым словом «товарищескую этику передвижников», «благороднейшего и честнейшего Ярошенко».

И «старик» Поленов, выступавший по большей части от имени молодежи и чуть ли не постоянно расходившийся со «стариком» Ярошенко и в оценках и в принимаемых решениях, рассказывал: «Сегодня обедал у Ярошенки и с ним рассуждал об искусстве; кое-где мы сходимся, а по большей части плохо понимаем друг друга. Остальные произвели на меня очень неприятное впечатление. От общего застоя мозгов сами идут вниз и с какой-то ненавистью относятся к молодому и свежему; конечно, не все… Ярошенко и Репина из этой категории темноты я совершенно исключаю…»

Строгий стиль, а дышалось легко, определяет Нестеров атмосферу, создаваемую присутствием Ярошенко.

«Деятельность Н. А. как члена Товарищества передвижных выставок, после деятельности Крамского, можно считать наиболее полезной и достойной уважения. Лучшие качества души его сказались во всей своей силе и привлекательности. Он был стражем, охранителем лучших традиций Товарищества, был как бы совестью его».

Эти слова написаны Нестеровым тотчас после смерти Ярошенко, когда многие старые передвижники (большинство!) еще живы, когда в Товариществе неспокойно, когда молодые, чувствуя на себе узость принятых в нем правил, атакуют его. Тут нужно было высокое чувство ответственности за каждое слово — и Нестеров, видимо, чувствовал себя вправе произнести каждое из этих слов.

Сорок лет спустя, несомненно многое осмыслив и переосмыслив за долгие годы, Нестеров снова напишет: «Я любил этого безупречного, честного, прямого, умного человека. В те далекие времена имена Крамского и Ярошенко часто упоминались, дополняя один другого. Крамской был „разумом“, Ярошенко — „совестью“ передвижников».

И еще несколько лет спустя, за несколько месяцев до смерти, когда уже вся жизнь позади, он снова убежденно повторит в воспоминаниях о Ярошенко: «совесть художников».

Высочайший приказ и мнение передвижника Ярошенко

— Я был на Академической выставке после Передвижной… О, какая разница! Как в Академии все сухо и мертво!..

Это не кто-нибудь сказал — это сказал государь Александр Третий, делясь впечатлениями в узком кругу приближенных.

8 марта 1890 года профессор археологии Никодим Павлович Кондаков записал в дневнике: «Царь приказал переменить все и выгнать всех, передвижников позвать!».

Слова царя пересказал Кондакову другой археолог, граф Иван Иванович Толстой, незадолго перед тем назначенный конференц-секретарем Академии художеств.

Все в Академии было сухо и мертво: система обучения, не желавшая высунуть нос за тяжелые дубовые двери, чтобы глотнуть свежего воздуха, старозаветные профессора, твердившие одни и те же, ими самими в малолетстве заученные азы все новым поколениям воспитанников, холоднокровные, расчетливые творения учителей и учеников, являвшиеся на свет в ее замшелых, сонных мастерских. Оставалось либо похоронить эту мертвую Академию, либо попытаться оживить ее — влить в нее горячую кровь, укрепить ее силы, разбудить, расшевелить, подтолкнуть вперед.

Кроме Академии в русском искусстве был всего лишь один центр художественной жизни, лишь одно объединение художников — Товарищество. Поэтому само собой следовало: «передвижников позвать!»

Но «передвижников позвать!» — не только Академии прибыль. Это — и Товариществу убыток. Если лучшие силы Товарищества перетянуть, перекачать в Академию, если за его счет обновить учителей, а тем самым и учеников, если на академических выставках окажутся картины, привлекающие зрителей на передвижные, — что, собственно, останется тогда от Товарищества?

Царь объявил конференц-секретарю Толстому:

— Я не могу выносить этого раскола и прошу Вас уничтожить его. Да и какой раскол может быть в сфере искусства?

«Уничтожить раскол» (несмотря на «я прошу вас») — высочайший приказ, а не просьба.

«Какой раскол может быть…» — не столько недоумение, сколько высочайшее неудовольствие.

Путь к уничтожению раскола виделся как поглощение передвижников Академией.

Для старших передвижников — политика знакомая. Ярошенко пришел в Товарищество в пору правительственных попыток слить выставки академические и передвижные. Крамской говорил тогда о желании начальства, чтобы передвижники своими телами подпирали разрушающееся заведение. Для Ярошенко с его приверженностью однажды принятому правилу всякое сотрудничество с Академией было неприемлемо. Можно «передвижников позвать», но это еще не означает, что передвижники примут приглашение. Но если начнут уничтожать раскол, вопреки желанию передвижников, — тогда борьба. Наверно, в душе Ярошенко уже зазвучали отдаленные песни о былых боях и победах; наверно, мышцы его наливались в предвкушении схватки.

В первые дни осени 1890 года Ярошенко получил бумагу от президента Академии художеств, великого князя Владимира Александровича. Президент предлагал ему высказать мнение о желательных для Академии реформах. Ярошенко узнал, что такую же бумагу получили и некоторые другие передвижники. Первое его стремление подготовить общий ответ — показать великому князю моральную устойчивость и единство Товарищества. Когда же академические власти разъяснили ему, что коллективные ответы нежелательны, он тотчас начал хлопотать, чтобы в «мнениях» товарищей не оказалось принципиальных разногласий. «Надо будет так или иначе сговориться», — предупреждал он передвижников-москвичей.

«Мнение» самого Ярошенко достаточно подробно. Он коснулся и преподаваемых дисциплин, и методов преподавания, и выставок, и системы поощрений. Но суть всего, что хотел сказать академическим властям Ярошенко, сосредоточена в трех абзацах, и заключается она в том, что в правительственном учреждении, именуемом императорской Академией художеств, частные реформы ни к чему не приведут, а коренные перемены невозможны. Чтобы вдохнуть в Академию жизнь, нужно прежде всего позаботиться не о введении новых программ и не о назначении новых профессоров, а об «изменении коренного чиновничьего принципа», лежащего в основе всех академических начал (иначе и новая программа и новый профессор в скором времени ничем не будут отличаться от старых). Нужно, чтобы в основе художественных предприятий, затеваемых Академией, не лежали «побуждения и соображения, посторонние искусству», как это обычно бывает. Нужно, наконец, чтобы Академия перестала насаждать лишь «определенное направление в искусстве», тем более, что ни одного сколько-нибудь видного последователя этого направления не создала.

Ярошенко бил не в бровь, а в глаз. Он говорил в открытую: «Ничего у вас не выйдет, господа!» Если откинуть частности его «Мнения» и принять суть, уничтожение раскола в искусстве должно означать полную капитуляцию Академии — учреждения, которое во всяком деле исходит прежде всего из соображений, посторонних искусству.