Выбрать главу

Мысли о несовершенстве существующих порядков, о необходимости ликвидации крепостничества и о восстановлении независимости Польши стали особенно часто занимать воспитанников Брестского кадетского корпуса в 1848 году. Весной этого года до них дошла весть о тех революционных событиях во Франции, Австрии, Пруссии и других европейских странах, которые не случайно известны под названием «весны народов». Революция вплотную подошла к границам Российской империи. Царское правительство до предела закрутило все гайки внутри страны и еще раз приняло на себя позорную роль «жандарма Европы». С помощью провокатора Антонелли царизм разгромил тогда тайное общество Петрашевского, жестоко расправился с конспиративными организациями в Варшаве и Вильно, без пощады подавляя малейшие проявления свободомыслия у своих подданных. В то же время царская армия была двинута на запад, что имело решающее значение для разгрома венгерских революционных сил и содействовало восстановлению прежних порядков в ряде стран Европы.

Все это не могло остаться незамеченным в корпусе хотя бы потому, что еще до начала венгерского похода Брестская крепость была приведена в оборонительное состояние, а но шоссе в сторону Варшавы почти ежедневно двигались войска или обозы. Но дело не ограничилось разговорами об этом.

Многие поступки старших воспитанников стали приобретать явно политическую окраску. В начале 1848 года один из них — Августинович, подхватив распространившийся в городе ложный слух о том, что в Орле действуют поджигатели польского происхождения, заявил, что поляков не следует выпускать в офицеры, так как и они, мол, могут поступать так же. Эти разговоры вызвали в кадетской среде ряд инцидентов. Начальствующие лица, сами не чуждые полонофобству, вынуждены были лишить Августиновича унтер-офицерских лычек и сбавить ему балл за поведение.

Не успели улечься страсти от этого происшествия, как всплыла целая серия других, гораздо более опасных с точки зрения начальства проступков. Встречая на тайном сборище Новый год, группа кадетов за бутылкой вина и с сигарами вела разговоры на политические темы. Другая группа рассуждала о том, что солдатам в царской армии хлеба и то дают недостаточно; при этом некоторые воспитанники пытались даже заговаривать на эту тему с рядовыми из служительской роты. Воспитанник Керсновский с явным намеком говорил своему товарищу о том, что Николая I называют «белым царем», а на портрете лицо у него почему-то темное; было замечено, что когда во время вечерней молитвы доходило до обязательных пожеланий здоровья царю, Керсновский демонстративно замолкал. Участились случаи столкновений воспитанников друг с другом на национальной почве. «Из этого, — говорится в донесении одного из командиров роты, — вышли между некоторыми из них споры, и тогда унтер-офицер Костомаров объявил в классах корпусному Священнику, что есть глупые толки между воспитанниками, но он не хочет их передавать капитану до тех пор, пока не узнает что-либо важное».

В феврале — марте 1848 года выяснилось, что воспитанник Савицкий, во-первых, декламирует при всяком удобном случае и распространяет в списках запрещенные польские стихи, заученные им наизусть еще в гимназии, а во-вторых, рассказывая об отречении от престола шведского короля, уверяет, будто «это преобразование скоро последует и в прочих державах». Товарищ Савицкого — воспитанник Конашевский, принесший в корпус весть о короле при возвращении из «домового отпуска», который он провел в Варшаве, старался как можно большему числу лиц рассказать о том, что в Варшаве на царя «сыплются критики и карикатуры». Кроме этого, Конашевский пытался доказать, что царские офицеры по своему культурному уровню ниже любого французского солдата, обосновывая такой вывод ссылкой на одного знакомого майора, которому даже слово «республика» было неизвестно.

Однако наибольший резонанс получило «дело» унтер-офицеров Якова Костомарова и его товарища Яна Станевича. Весьма неприятное для директора корпуса и его ближайшего помощника — инспектора классов, это «дело» велось в глубочайшей тайне, почти без документации, из-за чего и известно о нем далеко не все. Вот как повествует о «страшном» проступке Костомарова один из немногих имеющихся документов — дополнение к приказу директора по Брестскому кадетскому корпусу от 16 марта 1849 года:

«Воспитанник Гренадерской его императорского высочества наследника цесаревича роты Костомаров подал господину] инспектору классов сочинение, в котором ясно выразились: дурная его нравственность, самонадеянность, доходящая до дерзости, и самая черная неблагодарность. В сочинении этом он позволил себе дерзкие выражения против начальников и воспитателей, к которым, кроме доверенности, признательности и уважения, он не должен был питать ничего другого. Этого мало: воспитанник Костомаров был столь безумен и дерзок, что осмелился сомневаться в таинствах религии — священных и драгоценных для каждого человека. Мысль изложить эти сомнения, основанные, впрочем, на совершенной глупости воспитанника Костомарова, в сочинении, которое он должен был подать своему начальнику, есть верх дерзости и непростительной самонадеянности. При вопросах, сделанных ему мною и г[осподином] инспектором классов, он, оправдывая себя, старался запутать других изворотами очень неблагородными. Он говорил, что в сочинении этом он только выставил общий дух безнравственности всех воспитанников и их неуважительные разговоры о своих начальниках и воспитателях. Тогда как по следствию, и в чем я был уверен заранее, ничего подобного не оказалось. Наконец, он уверял меня, что сочинения этого не знают его товарищи и что оно написано им прямо набело, только в одном экземпляре. Но и это вышла неправда: другой экземпляр находился у воспитанника той же роты Жолкевского. Жолкевский вместо того, чтобы показать его дежурному по роте офицеру или своему ротному командиру, передал на сохранение унтер-офицеру неранжированной роты Липинскому 1-му, который, со своей стороны, тоже не сделал того, что от него требовали обязанность хорошего воспитанника и звание унтер-офицера, то есть не представил этого сочинения своим ближайшим начальникам, а спрятал в резерве — на шкафу, в надежде, что там оно не будет никем отыскано.