Время шло. Продолжая жить в привычном духе, он незаметно для себя перешел тот предел, за которым само творчество стало ему уже почти безразлично. Еще долго в центре мастерской, как памятник, стоял этот огромный холст – мутный подмалевок, начало новой живописи, стоял, пока Соня шаг за шагом не задвинула его картину в угол. Повернутая там к стене, она больше не страшила своей неопределенностью, а со временем Амуров и вовсе перестал о ней вспоминать.
Единственное, что еще напоминало о брошенной живописи, так это ящики с масляными красками да множество банок на полках, в которых засохшими цветами стояли его старые кисти.
Тимур вдруг отчетливо понял, что он опустился на дно, настоящее дно, то самое жуткое место, откуда уже нет возврата, где нет времени, нет модных художников, где обитают только спившиеся бомжи и где, скорей всего, он умрет от несчастья, после чего в настоящем мире никто даже не вспомнит его имени.
Представив во всех красках картину предстоящей смерти и ужасного забвения, он в ужасе отшатнулся от витрины и, понурив голову, побрел по улице. Двигаясь посреди гудящего жизнью людского потока и продолжая машинально приглаживать волосы, он начал приходить в себя и, окончательно стряхнув остатки наваждения, попытался проанализировать положение.
Однако бесформенные мысли полетели непослушными зигзагами в разные стороны, ничего утешительного на ум не пришло.
«Соня во всем виновата!»
«Нет, не Соня! – эхом ответил внутренний голос. – Это все твои пьяные выходки и та мерзость, в которой ты валялся последнее время. Твой трусливый протест против того, чтобы она стала художницей».
Пока она была молоденькой девчонкой, подругой «самого Амурова», рисовала абстрактные акварельки и выступала в студенческих капустниках, он умилялся. Рядом с ней было приятно ощущать себя большим и значимым. Но когда за вызывающую живопись ее изгнали из Академии художеств, а после по этой же причине без оплаты приняли в частную школу современного искусства – тут он не выдержал. Это был удар по самолюбию, с которым он не справился. Тимур принялся глумиться над ее творчеством с таким размахом, что они стали ссориться почти каждый день. Не имея сил сносить ее растущую веру в себя, он сознательно рушил их счастливую жизнь. Тогда она казалась ему едва ли не предательницей. Он и был уверен, что она предала, изменила их духовному союзу, сама стала художницей и заставила говорить о себе.
Нет, конечно же, по-прежнему Соня души в нем не чаяла, но подчиняться ему как художнику теперь для нее было неинтересно.
– Тимур! – закричал кто-то сзади.
Тимур затравленно обернулся и изумленно округлил глаза – его нагнала воровато оглядывающаяся Лыжница. С высоты своего роста она заговорщицки шепнула:
– Сонька только что отправилась в Манеж, а потом поедет в Павловск, к каким-то друзьям. Но я тебе не говорила.
Не зная, что сотворить в знак своей благодарности: прижать к себе, поцеловать или по-мужски пожать руку, Тимур замешкался и совершил какой-то невнятный поклон.
– Ну иди, иди, – покровительственно улыбаясь, просипела Лыжница. – И перестаньте дурить.
– Да! – радостно закричал Тимур. – Конечно!
7
Звонок Зиновия Геймана застал Горского, когда тот уже садился в свой подержанный «пежо». Взволнованный, что часто с ним случалось, Зиновий начал жаловаться на свалившиеся трудности, умолял помочь и настаивал на срочной встрече. День и без того намечался суетный – открытие выставки в Манеже, – а с этой поспешной встречей все усложнялось еще больше.
От неожиданностей всегда плохо пахнет. Андрей Андреевич пообещал Зиновию приехать, повесил трубку и саркастически улыбнулся.
«Все так внезапно, поспешно и так окутано таинственностью, что возникает ощущение, будто они знают что-то, чего не знаю я».
Тайну и предстояло выяснить. Горский задумчиво почесал свой заросший щетиной подбородок.
«Подозрительно, очень подозрительно».
Вчера днем вот так же неожиданно позвонил Дольф, разыскивал Артемона. Несвойственную ему личную заботу о художниках он туманно объяснил изменением в плане выставки и вскользь поинтересовался о подопечных Горского. Восприимчивый к мельчайшей лжи Андрей Андреевич сразу почувствовал, что Дольф чего-то не договаривает, напрягся, но к определенному выводу так и не пришел.
А теперь вот и Зиновий – темнит и крутится. Просто голова идет кругом от этих хитрецов. Что все это значит, одному Богу известно.
Покрутившись и потолкавшись в потоке транспорта, он мастерски вывернул в нужном для себя направлении и, встав на светофоре, стал разглядывать плавучий музей – стоящий на вечном приколе крейсер «Аврора». В памяти всплыла давняя студенческая пирушка, году этак в семидесятом, когда вместе с шумной компанией университетских первокурсников он случайно попал на крейсер и оказался в офицерской бане. Обилие бронзы, сверкающей меди, иллюминаторы, под которыми плескалась серая Нева, тогда всех чрезвычайно поразили, но непривычные к портвейну и изрядному пару гуманитарии так напились, что после того случая их в революционную святыню больше не пускали.
Встреча, на которую спешил Горский, была назначена в школе современного искусства «Art-On». Школа, более известная в художественной среде как курсы «Картонка», располагалась в новом бизнес-центре у моста Свободы. Пафос этого современного делового Сити, изобилующего дорогими офисами и торговыми представительствами, был настолько велик, что многие молодые слушатели «Картонки» по первости даже робели входить в его сверкающий полированным камнем вестибюль.
Да и могло ли быть иначе? На первом этаже роскошного здания находился салон «Ferrari Masserati», выше обосновался филиал какого-то европейского банка, над ним строительные холдинги, финансовые группы, консорциумы, телевизионная компания, ну и наконец, те самые «кураторские курсы». Венчал весь ковчег удачи стеклянный пентхауз, в котором благоухал деликатесами грандиозный по размерам ресторан «Москва». Всякому, кому после обеда там было не лень спуститься этажом ниже, на глаза попадалась лаконичная табличка «Art-On». Заглянув за стеклянные двери, все, пусть даже самые чванливые визитеры, сразу начинали понимать, что школа искусства – чрезвычайно солидная организация, разрабатывающая свой пласт искусства серьезно и основательно.
Не хуже других понимал это и Андрей Андреевич. Три дня в неделю он читал здесь курс основ кураторской работы и вел несколько факультативов по истории перформанса. Кроме того, у него, как у международного куратора, были в школе еще и свои персональные ученики: художники и молодые искусствоведы.
Оказавшись наконец на месте, Горский привычно раскланялся с коллегами и вошел в кабинет ректора. Зиновий стоял, скрестив по-наполеоновски руки, и смотрел в окно на панораму лежащего под ногами Петербурга.
– Ну наконец-то! – расстроенно воскликнул он. – Андрей Андреевич! Выручай! Тут у нас такая игра начинается, прямо не знаю, за что и хвататься.
– Что за игра, кто начинает? – усаживаясь в кресло и закуривая, поинтересовался Горский.
От одолевавшего его волнения Зиновий растерянно взмахнул руками. Бывший физик-теоретик и душа известной компании шестидесятников, Зиновий ровным счетом ничего не смыслил в искусстве, но, каким-то чудом заполучив себе здесь должность директора, он уже пятый год правил этой маленькой империей, ведя ее работу со значительным размахом и всем положенным представительским блеском. Впрочем, иногда, когда в «Art-On» случались непредвиденные авралы, Гейману начинало казаться, что его трон опасно вибрирует. Теряя голову, он превращался в растерянного и машущего руками истерика. Вот и сейчас его взвинченное состояние говорило о кризисе, – небрит, что для него несвойственно, покрасневшие навыкат глаза. Обуреваемый какой-то тревогой, он нервно прикурил очередную сигарету и принялся ходить по кабинету.