Выбрать главу

— И я — тоже, — ответила я. — Мы ведь давно не виделись.

— Очень давно, — сказала Премала. — И соскучились друг по другу. Входи же, дай посмотреть на тебя.

Она взяла его за руку, и мы вошли в дом. Говинд с улыбкой слушал ее задушевный, приветливый голос. Премала была счастлива, глаза ее блестели нежной лаской.

В гостиной горела только одна настольная лампа с низким абажуром, но даже в полумраке легко было заметить, как сильно переменился Говинд, хотя с тех пор, как мы расстались, прошло менее года. Я с детства привыкла видеть его серьезным, мрачным, сосредоточенным, в нем не было и следа той беззаботной веселости, которая обычно озаряет лица молодых людей; но теперь к прежним его чертам прибавилось нечто новое — пугающее, тревожное, неотвратимое: какая-то суровость, резкая непримиримость. Я взглянула на его ввалившиеся глаза и глубокие складки около рта и отвернулась. Я не верила, отказывалась верить этим переменам; мне хотелось видеть его таким, как прежде.

Премала пристально смотрела на него и тоже не верила. Наконец она с тревогой спросила:

— Говинд… Что случилось? Какая-нибудь беда?

— Беда? — переспросил он. — Нет, все хорошо. Почему ты спрашиваешь?

— Ты переменился, — сказала она, отворачиваясь. — Я подумала…

— Все мы с возрастом меняемся. Чему же тут удивляться?

— Не прошло и года. Разве это много?

— Это зависит от того, что человек пережил, — ответил он, вглядываясь в ее лицо. — Надо ли об этом спрашивать?

Она опустила глаза и немного помолчала, потом тихо сказала:

— Ты находишь, что я тоже переменилась?

— Да.

— Вряд ли это комплимент… — сказала Премала, не замечая своей непоследовательности. Но тут же осеклась и не решилась ничего добавить. Наступила тишина.

Я посмотрела на нее: она сидела, скрестив на коленях руки и понурив голову. Волосы ее сверкали, как черный жемчуг. Длинные опущенные ресницы, почти скрывавшие печальные глаза, лежали на щеках полумесяцами. Говинд был прав. Лишь я одна, общаясь с ней повседневно, не заметила, что она изменилась.

На этот раз молчание прервал Говинд.

— Не будем говорить о том, как мы переменились, — бодро сказал он. — Оставим это занятие пожилым. А мы еще молоды.

Премала подняла на него глаза и улыбнулась. Она не оспаривала, но и не подтверждала его слов, ибо знала, как знал каждый из нас троих: мы совсем не молоды, разве только годами.

— Расскажи о себе, — предложила Премала. — Но сначала… чуть не забыла.

Она быстро вышла и через минуту вернулась с подносом — на нем были чашки с кислым молоком, фрукты, орешки и ломтики копры; традиционное индийское угощение. Не было только листьев бетеля, потому что их полагается подавать свежими, а это требует ежедневных закупок. Но индийцы, придерживающиеся родных обычаев, заезжали к нам так редко, что Премала давно уже перестала посылать за бетелем.

Поставив перед ним поднос и усевшись с ногами на диване, она сказала:

— Ну, а теперь скажи, где ты был все это время, что поделывал.

— Работал, — ответил он. — Чем же еще заниматься мужчине?

— И как видно, работал слишком много, — сказала она, всматриваясь в его исхудалое, осунувшееся лицо, исчерченное глубокими морщинами. — Другие мужчины находят время и для отдыха, и для развлечений. Даже успевают жениться и завести детей.

Неужели ею двигала жестокость? Я не могла этому поверить. Наивность? Или инстинктивное стремление излить чувства, в которых она боялась признаться самой себе? На этот вопрос не только я, но, пожалуй, и она сама не знала ответа.

— А я не хочу жениться, — проговорил наконец Говинд. — Мне и других забот хватает.

— Но ведь брак… это самое важное.

— Вот и мама постоянно твердит мне то же. — Голос Говинда звучал нарочито весело. — И Додамма… А теперь еще ты. Чувствую, что меня уже почти уговорили.

— Мама?! — воскликнула Премала, привставая. — Ты виделся с ней недавно? Заезжал домой?

— Да. — Говинд улыбнулся, видя, как она оживилась. — Совсем недавно.

— Как она там? А как твой отец? А Додамма?

— Неугомонна, как всегда, — сухо ответил он. — Только еще болтливей стала. Мама… немного успокоилась, отец все витает в облаках. Стал еще рассеянней, чем прежде. А в общем, все идет так, как раньше, хотя нас там уже и нет.

Говинд улыбался, в глазах его искрилась легкая насмешка, но Премала не обижалась. Оживленная, радостная, она улыбалась ему в ответ. В эту минуту Говинд был для нее частицей жизни, которую она любила и понимала, частицей дома, который стал и ее домом. И он оттаял, как это случалось всегда, и заговорил так, как говорил только с ней — быстро и без запинки. Вопрос и ответ, еще вопросы, поток слов; все те мелочи, которые так важны для нас, в них прорываются самые глубокие наши чувства. Мама выглядит все так же; снова занялась живописью— ведь свободного времени у нее теперь вдоволь… Домашних животных прибавилось, больше стало кошек и собак; на улице построили кормушку для птиц. Половину дома заперли, и правильно сделали… В саду сейчас изумительно.

Весь год, с тех пор как я уехала, я часто вспоминала о доме, но старалась не воскрешать прошлого, не бередить душевную рану. Но каково слушать, когда о доме говорят другие, и ты не можешь этому помешать!.. Взволнованная, я встала и подошла к окну. Дома, когда стоишь в такой вот вечер у окна, из дальнего конца сада — единственного места, где мама, боящаяся змей, позволяет расти пышным кустам, — доносится аромат дикого жасмина. К этому аромату примешиваются запахи цветущих фруктовых деревьев: граната, саподиллы и папайи, которые сажал мой отец. Все они, когда выросли, оказались мужского пола, так что не приносили никаких плодов, но у отца не поднималась на них рука — так дивно хорошо они благоухали. Слышен и запах сандаловых деревьев, которые отец давно уже должен был срубить по требованию ретивого чиновника (разведение сандалового дерева— государственная монополия)… Некогда мы, разгневанные, всей семьей обрушили на него свои протесты, бедняге пришлось уйти. Так эти деревья и остались.

Мне стало больно, и я отвернулась от окна. Все, о чем рассказывал Говинд, было мне знакомо — это мой дом, часть моей жизни. Но я покинула его по собственной воле и не собиралась менять свое решение. И вместе с тем бывали минуты, когда я как бы смотрела на себя со стороны и спрашивала: я ли это? Неужели это я хожу, работаю, живу в чужом убогом городе сего контрастами, с его грохотом и гамом, замусоренными улицами, бесконечными тротуарами и пыльным воздухом, городе, где идет вечная борьба за существование. Трудно, почти невозможно поверить.

Вдалеке послышался шум автомобиля, я встрепенулась. Раздались яростные гудки: наверно, водитель требует, чтобы какой-нибудь незадачливый возница убрал своего вола. Еще гудки, и сонный сторож трусцой поспешил к воротам, которые обычно запирали на ночь. Потом фары, повернув к дому, осветили дорожку, сверкнули в темноте кротоны и пальмы, стоявшие в кадках по обочинам, прошуршал в последний раз под колесами гравий, и машина остановилась под портиком.

Кит не вошел еще, а в доме уже чувствовалась какая-то перемена. Прежнее настроение растворилось, поблекло, утратило свежесть красок; создалась некая нейтральная среда, как бы специально предназначенная для того, чтобы вобрать в себя чужеродное тело.

Но откуда это чувство? Ведь Кит не был нам чужим, мы росли вместе и принадлежали все к одному кругу.

Говинд замолчал.

— Это Кит, — объявила без всякой надобности Премала и пошла встречать мужа. — А у меня для тебя сюрприз, — послышался ее голос. — Ни за что не угадаешь, кто к нам пожаловал.

— Ну тогда нечего и пробовать. — Кит, видимо, был в хорошем настроении. — Ясно одно: сюрприз этот приятен; у тебя такой сияющий вид, Прем.

— Верно. — Премала больше уже не могла скрывать. — У нас Говинд!

Пока шел этот разговор, они поднимались по лестнице; вдруг шаги его стихли. Кит настороженно спросил:

— Говинд?