Раздраженная до предела, Рошан в конце концов опубликовала статью с грубыми личными выпадами против представителей управления железных дорог, и те возбудили против нее судебное дело. Состоялся суд. Рошан проиграла дело, и на нее был наложен штраф, но она отказалась платить и с ликованием отправилась в тюрьму.
Я ездила повидать Рошан. Прежде чем разрешить мне свидание, начальник тюрьмы, высокий седой шотландец, побеседовал со мной. Не являюсь ли я соучастницей заключенной? Не занимаюсь ли и я беззаконной деятельностью? Я ответила, что служу у Рошан, но что никаких предосудительных, с точки зрения закона, статей не писала. Не было также и случаев, чтоб я преднамеренно ездила без билета. Шотландец был рад это слышать и перестал смотреть на меня с таким недружелюбием. В этой стране, сказал он, и без того смутьянов достаточно.
— Рошан не смутьянка, — с обидой возразила я. — Если же она и стала такой, то лишь потому, что ее вынудили.
Он молча поглядел на меня, потом холодно уронил:
— Можете быть уверены — она попала за решетку отнюдь не потому, что поддерживала общественный порядок.
— Если она и нарушала порядок, — не стерпела я, хотя знала, что рискую лишиться свидания, — если она его и нарушала, то для этого у нее было достаточно оснований.
— Не сомневаюсь, — сказал он. — Люди всегда находят оправдание своим поступкам.
— Вы ее не знаете. Она…
— Напротив, — перебил он. — Отлично знаю. Знаю со дня рождения. А ее отца знал еще задолго до того, как она появилась на свет. Мы с ним старинные друзья.
Я растерялась. Пока я смотрела на него как на тюремщика, аргументы находились сами собой; теперь же, когда он предстал передо мной в другой роли, мое красноречие как-то сразу иссякло.
Он не отводил от меня взгляда, и в глазах его не было сочувствия, казалось, ему приятно видеть мое смущение. Он спокойно заметил:
— Естественно, ее отец был расстроен, узнав, что она сюда угодила. И я — тоже.
Когда я передала эти слова Рошан, она сказала:
— Думаю, он действительно огорчен. — В голосе ее звучала сочувственная нотка. — Трудно ему, наверно. Я знаю, отец изводит его просьбами, но что он может сделать? И что могу сделать я? Мне не доставляет никакого удовольствия ставить кого-то в трудное положение. И в то же время я не могу уклониться от выполнения своего долга.
Удовольствия она, возможно, не испытывала, но и сильного огорчения тоже.
Я оглядела голые стены камеры, в которой мне позволили, видимо, благодаря влиянию ее отца, — повидаться с ней наедине, серый каменный пол, убогую тюремную мебель, маленькое унылое оконце, дверь без ручки, невольно подняла глаза на высокий сводчатый потолок и почувствовала, как что-то медленно сдавливает мне горло. В эту минуту я не могла не подивиться ее невозмутимости, и мне стало даже немного завидно.
— Надеюсь, тебе тут не слишком неудобно, — начала было я осторожно, но тут же у меня вырвалось: — Тут отвратительно.
— Это так, — согласилась она. — Но все же побыть здесь полезно.
Рошан была одной из тех, кто считает, что ради обогащения своего опыта можно пойти почти на любую жертву.
Когда я уже собралась уходить, вошла надзирательница и сказала, что меня хочет видеть начальник тюрьмы.
— Тюрьма — не место для таких девушек, как вы, — назидательным тоном сказал он. — Надеюсь, вы не наделаете глупостей. Мне бы не хотелось видеть вас там же, где ваша коллега.
— Думаю, вы и не увидите, — вяло ответила я, слишком подавленная, чтобы ответить находчиво.
Он взглянул на меня, и вдруг в его глазах вспыхнул огонек.
— Впрочем, не так уж здесь плохо… Люди привыкают…
Я не согласилась с ним тогда — слишком молода была, чтобы понять, что он прав, что человек действительно ко всему может привыкнуть. Но я кивнула ему в знак благодарности и что-то пробормотала. Потом вышла на улицу, где в широко раскинувшемся небе сияло солнце, вдохнула полной грудью свежий воздух и почувствовала, как мне опять сдавило горло — на этот раз от радости.
Через три месяца Рошан выпустили. Есть ли, спросила она, какие-либо перемены к лучшему? Да, кое-какие перемены есть, но вряд ли они ее удовлетворят. Тогда она решила выложить властям все, что о них думает. Отговорить ее смог только Мохун, наш главный редактор. Это был высокий худой мужчина с лицом, чем-то походившим на старую скрипку. Двадцать лет из тех сорока пяти, что Мохун прожил на свете, он проработал у англичанина, которого так развратил имперский абсолютизм, что он забыл об элементарных приличиях. Эта служба притупила у Мохуна чувство собственного достоинства, он стал похож на птицу с подрезанными крыльями. Никто, кроме Рошан, не вызволил бы его, наверное, оттуда, и никто, кроме Мохуна, наверное, не знал, чего стоило ему, женатому человеку, отцу семейства, променять спокойную работу в правительственной газете на опасную репортерскую, а потом редакторскую карьеру в экспериментальном еженедельнике, который принадлежал такой эксцентричной особе, как Рошан.
Тем не менее дело у них пошло: благодаря ее пылкой энергии и финансовой помощи журнал собрал в конце концов столько подписчиков, что мог существовать без дотации. Между Мохуном и Рошан установились прочные товарищеские отношения, основанные на взаимной приязни и уважении и подкрепляемые чувством общей заинтересованности в судьбе журнала, чувством, которое они оба вынашивали с самого начала совместной деятельности.
В тогдашнем своем настроении Рошан вряд ли послушалась бы кого-нибудь другого.
— Нельзя так горячиться, — спокойно сказал он. — Имейте терпение. Для нашей страны это — главное.
— Я хочу видеть перемены при жизни, — возразила она. — Так ли уж важно, что произойдет после меня?
— Согласен. Я ведь тоже думаю о настоящем.
Она смотрела на него, не сводя глаз. Он пожал плечами и продолжал:
— Зачинщиков беспорядков заточают в тюрьму, но все же не лишают жизни… А если запретят газету?
До этого мнение сотрудников раздваивалось; не зная, кого им поддержать — Рошан или редактора, — они колебались, чувствовали неуверенность; теперь же все сразу объединились и резко склонились на сторону редактора. Они были против каких-либо поспешных шагов, грозивших привести к катастрофе. И Рошан сразу уступила, она почти инстинктивно угадывала, о чем думают люди, и тотчас же реагировала на перемены в их настроении.
Выйдя на свободу, Рошан продолжала искать, пользуясь ее собственным выражением, «какого-нибудь настоящего дела». Неожиданно к ней обратился — по-моему, впервые в жизни — с просьбой Говинд. Мы не виделись с ним четыре или пять месяцев — с тех пор, как он приходил навестить Премалу, — и я помнила его таким, каким знала прежде, — словно и не было тех перемен, которые я заметила во время короткой последней встречи. И вот я увидела его снова: ему не исполнилось еще и двадцати трех лет, но, отягощенный опытом, он выглядел вдвое старше; теперь я видела, что виновато не освещение, как я пыталась себя убедить, и прежний образ Говинда, который я так долго хранила в памяти, бесследно растаял.
— Нам нужна ваша помощь, — грубовато сказал он. — Люб^я помощь, которую могут оказать такие, как вы, люди.
Рошан вскинула брови:
— «Нам»? Кому это «нам»?
— Мне и моим товарищам.
— А кто они, ваши товарищи?
— Те, кто борется за свободу, — медленно проговорил он. — Думаю, вы знаете.
Рошан долго смотрела на свои ногти и, лишь потом, так же медленно выговаривая слова, ответила:
— Все хотят бороться за свободу… Только разными средствами; я думаю, вы тоже это знаете.
Он кивнул.
— Различия во взглядах — не помеха сотрудничеству. Нам нужны хорошие организаторы и руководители… Не всякий обладает этим даром. Нам нужны люди, которые не боятся тюрьмы.
Она долго молчала. На столе у нее стоял гипсовый макет плотины, великолепная, тонко проработанная копия, — подарок одного из друзей. Рошан осторожно взяла макет в руки и задумалась. Говинд ждал. Он умел помолчать, хотя прошло уже время, когда из него приходилось вытягивать слова. Наконец, Рошан как бы про себя сказала: