— Зачем она туда ездит? Даже думать об этом неприятно.
— Ездит потому, что… — начала было я и замолчала.
— Потому что чувствует себя здесь ненужной, — закончил он за меня. — Почему ты боишься правды? Почему не выскажешься откровенно?
Но как я могла это сделать? При чем тут правда, когда есть вещи, о которых нельзя говорить? Если бы Говинд не захватил меня врасплох, я никогда не сказала бы той фразы, которую он за меня закончил.
Наступило молчание. Потом Говинд сказал.
— Пусть даже так… И все-таки я не понимаю, чем он так ее привлек… Неужели она не видит, что он за человек?
Что он за человек? Человек, который трудится среди чужих людей в чужой стране, во имя благой, как ему кажется, цели, трудится за вознаграждение, которому большинство людей не позавидует, более того — такое вознаграждение они сочтут жалким и смехотворным.
— Не думаю, что она ездит туда только для того, чтобы с ним увидеться, — сказала я наконец. — Это… мирная деревня, там есть чем заняться и куда пойти, кроме. школы.
Он быстро взглянул на меня.
— Ты прекрасно знаешь, что, кроме школы, она нигде не бывает. Ни в клинике, ни на молочной фабрике, ни в каком другом месте. С индийцами она не встречается.
После этой нашей беседы Говинд, очевидно, разговаривал с Премалой. Об этом я догадалась, когда она, слегка запинаясь, спросила меня:
— Ты… Ты считаешь, это нехорошо с моей стороны — ездить в деревню?
— Почему нехорошо? — осторожно сказала я. — Что навело тебя на эту мысль?
Она долго молчала, и я было подумала, что она ничего не ответит. Но она тихо произнесла:
— Говинд не одобряет моих поездок. Он не советует… так часто уезжать из дому. Не понимаю, какой может быть вред от моих поездок.
Видно было, что она расстроена и утомлена, в голосе ее чувствовалась усталость человека, который всегда ошибается, что бы он ни делал, хотя и не понимает, в чем состоит его ошибка.
— Будет тебе, — поспешно сказала я. — Ты же знаешь, какой тяжелый характер у нашего Говинда. Может быть, он просто скучает по тебе… Он много раз приходил к тебе, хотел повидаться, а тебя все не было дома.
Она взглянула на меня и тихо ответила:
— Возможно, причина и в этом.
В этом ли была причина? Ну, а если бы Премала оставалась дома и встречалась с Говиндом — помогло бы эго изменить ход событий и предотвратить несчастья? Или результат был бы еще более печальным? Прошло много лет с тех пор, а этот вопрос так и остался без ответа. Одно ясно: если бы мы тогда были поставлены перед выбором, то вряд ли нашли бы в себе силы выбирать. Впрочем, говорить об этом излишне, потому что выбора-то у нас и не было.
Я не видела Говинда несколько недель, и хотя привыкла к его внезапным исчезновениям, все же не могла не беспокоиться, потому что о нем ходили тревожные слухи. Правда, слухи распространялись и раньше — почти сразу же после его ухода из дома; но на этот раз они стали особенно определенными и настойчивыми, так что игнорировать их было уже нельзя, даже если бы я и захотела. Разумеется, я поехала бы к нему, но Говинд был непохож на других, у него не было ни жены, ни постоянного места жительства. Он быстро появлялся и исчезал, и я не знала, где его искать.
Из рассказов людей и из сообщений газет (сам Говинд и организация, к которой он принадлежал, стали настолько известны, что их уже не могли оставлять без внимания) я узнавала о его появлении в каком-нибудь городе или деревне и о том, что его преследует полиция. И действительно, как раз в это время в стране начались волнения и восстания; я читала об этих событиях, знала имена участников, но Говинд был моим братом, поэтому я находилась под впечатлением, будто худшие беды обрушиваются именно на его голову.
Когда его арестовали за подстрекательство к насилию, это никого особенно не удивило. Люди лишь гадали о том, на какой срок его осудят. Однако ему каким-то образом удалось добиться оправдания.
Потом он снова приехал в наш город. Я не знала о его возвращении до тех пор, пока редактор не сообщил мне о поджоге редакции «Газетт».
— Блэнделлу удалось бежать, — равнодушно объявил он. Я вспомнила, что наш редактор проработал двадцать лет у Блэнделла. — Ему еще повезло, — продолжал редактор. — Толпа просто неистовствовала. — Помолчав немного, он вдруг торжествующе воскликнул: — Теперь ему уж не оправиться, нет! Слишком стар. Разорен. Это конец!
Я смотрела на него широко открытыми глазами, полагая, что ослышалась, не веря, что этот добрый человек способен на такую жестокость. Потом, отвернувшись, я подумала: все, кого я знаю, меняются; кажется, будто воздух отравлен вредоносными миазмами, даже те, кого я как будто хорошо понимала, уходят в какой-то чужой, враждебный и недоступный для меня мир, в царство насилия, и когда поворачиваются ко мне лицом, то я их уже не узнаю.
— Говинд зашел слишком далеко. — Редактор опять заговорил спокойно, теперь я узнала его голос. — Думаю, на этот раз ему не открутиться.
Ему не открутиться. Его посадят в тюрьму. Тюрьма — это место, куда даже солнечному свету не проникнуть без разрешения: Каменный пол, серые, суживающиеся кверху стены. Дверь без ручки. Начальник тюрьмы: «Я не люблю, когда сюда попадают молодые люди, это им не на пользу». Но тюремный режим у Говинда будет не таким, как у Рошан. Его обвинят в поджоге и насилии, и приговор будет суровым.
— Вы уверены, что это Говинд? — спросила я, цепляясь за последнюю слабую надежду, как это бывает с людьми в припадке отчаяния.
— Да, совершенно уверен, — ответил он, бросив на меня сочувственный взгляд.
Мы стали ждать. Недели, как тяжелые повозки, тянулись медленной чередой. Кит — угрюмый, непривычно притихший — объявил, что не испытывает желания разговаривать на эту тему; Премала, никогда и ни в чем не перечившая мужу, тоже молчала. Так мы и жили, каждый в своей наглухо запертой камере, и вели себя так, словно Говинд не имеет и никогда не имел к нам никакого отношения, словно он вообще не существует на свете. Мучительное противоестественное притворство не позволило воцариться атмосфере мира и спокойствия, которая могла бы существовать в иное время. Именно в эту трудную минуту, когда мы более всего нуждались друг в друге, мы едва могли избежать ссор, и если все же избегали, то ценой изнурительных усилий.
Когда началось, наконец, слушание дела, это даже вызвало чувство облегчения. Это чувство, однако, скоро исчезло из-за нараставшего с каждым днем напряжения. И тем не менее жизнь продолжалась с той благословенной и вместе с тем ненавистной неумолимостью, которая предотвращает распад. Мы ездили на работу, возвращались домой, слушали новости, ложились спать, читали утренние газеты и ждали; ждали, пока правосудие, равнодушное к чему-либо менее важному, чем оно само, шло своим медленным, тяжелым ходом.
О том, чем кончилось дело, мне рассказал Кит. Он был в суде и позвонил мне, как только был оглашен приговор.
— Говинда оправдали, — объявил он. — Повезло ему.
Все были настолько уверены, что его осудят, меня так долго не покидала мысль о тюрьме и тюремном заключении, что сначала я даже не поняла. Кит заметил мое недоумение.
— У него был отличный адвокат. Рошан наняла. — Брат помолчал, потом добавил: Она выступила свидетельницей от защиты… показала под присягой, что ту ночь он провел с ней… Ловко они это обставили… Адвокат умело обыграл тот факт, что она женщина замужняя, поэтому-де не сразу решилась признаться…
— Но ведь это же неправда! — воскликнула я. — Между ними ничего не было. Решительно ничего.
Он не ответил. Я подумала, что нас разъединили, хотя щелчка не было слышно, и судорожно задергала рычаг телефона. Голос Кита зазвучал снова, но, казалось, откуда-то издалека.
— Это ты лучше скажи Рошан. Или Говинду. — Даже по телефону голос Кита звучал резко.
На следующий день после того, как Говинда оправдали, Рошан попросила меня пожить у нее несколько недель. Говинд должен был жить у нее в доме, а ей требовалась компаньонка.