В трактовке центрального эпизода пожара и убийства Кита Камала Маркандайя применяет прием, усиливающий напряженность описываемых событий. Все, что происходит, описывается, как, впрочем, на всем протяжении романа, через восприятие Миры. Она не видит — или не хочет видеть? — кто бросил нож, убивший — ее брата Кита. Она лишь добросовестно регистрирует события: крик, свой бросок, руки Говинда, которые она плотно прижала к себе, так, чтобы бы он не мог — не мог! — стать братоубийцей, упавшее тело Кита, его последние слова. Все это рассказано добросовестно, точно, с той точностью, какая бывает в ночных кошмарах. Потом она не раз повторяет свой рассказ Ричарду, матери, следователю. Она как бы силится для самой себя уяснить, что же случилось, кто убил ее брата Кита, кому это было нужно и почему Хики обвиняет в этом Говинда. «Невиновен!» — говорит она, стараясь уйти от собственных подозрений. И тут же спрашивает себя: «Полно, действительно ли Невиновен?» Камала Маркандайя отвечает на этот вопрос лишь в общем, историческом плане: народ, ворвавшийся в здание суда и освободивший Говинда, провозглашает его невиновным перед лицом английского правосудия. Однако о том, что действительно произошло в ту «безумную ночь», автор предоставляет читателю догадываться самому. У него в руках все свидетельские показания — установить окончательную истину он должен сам.
«Ярость в сердце» — несомненная удача Камалы Маркандайи, тонкого, и умного художника.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Меня так долго не было дома, что я совсем забыла про серебряную шкатулку, лежавшую в моем шкафу, к которому за все это время никто не прикоснулся. Это была изящная филигранная вещица с барельефным изображением лотосов. Цветы, правда, почти стерлись, но я прощупывала их кончиками пальцев.
Я открыла шкатулку: в ней лежал лоскуток от рукава Ричарда. До сих пор помню молочно-белую кожу на его обнажившемся плече. Лоскуток этот я подобрала в пыли, когда все кончилось. Пыль так на нем и осталась, да и куда ей было деться? Но эта пыль уже не крутилась, как в тот день, горячим рыжеватым облачком; скрытая от солнца и ветра, она покоилась теперь на ткани тусклым сероватым налетом.
Я задрожала от страха, предчувствуя боль, и боль пришла. Она медленно поползла вверх, к горлу, потом к вискам, и залегла где-то в глубине глаз. Я тихо закрыла шкатулку, положила ее на место и стала ждать, когда боль отхлынет. Мне было немного жутко от сознания того, что время оказалось бессильным исцелить меня от страданий.
Мы познакомились, когда война только-только начиналась, а сейчас она уже в прошлом. Борьба, истоков которой мы не знали, захлестнула нас и отшвырнула друг от друга, и лучше всего — забыть о ней. «После того как это кончится, — сказала я ему, с трудом шевеля онемевшими губами, — после того как это кончится, мы останемся друзьями». «Конечно, милая», — ласково ответил он и привлек меня к себе; но в его объятии не чувствовалось страсти, только сочувствие. Ни ему, ни мне не надо было объяснять, что слова мои — наивный лепет; сказаны они были в порыве отчаяния и не имели для нас обоих никакого значения.
Когда мы впервые встретились, я была так смущена, что боялась поднять на него глаза. Лишь после того, как кто-то подтолкнул меня, я робко шагнула вперед и повесила ему на шею гирлянду цветов.
Гирлянда эта предназначалась для моего брата, возвратившегося из Англии, но предпочтение всегда приходится отдавать гостям, даже если они англичане и даже если их не приглашали. По-видимому, и он не ожидал такого приема. На перроне толпилась уйма народу: родители, тетки, дяди, знакомые. И у всех в руках были гирлянды. Позади стояли полукругом улыбающиеся слуги, нагруженные гроздьями бананов и чашами с розовой водой, за слугами — услужливые пеоны, подпоясанные зелеными поясами с медными пряжками. Они расталкивали зевак и пассажиров с таким видом, как будто перрон предназначался только для нас.
Брат, видимо, забыл сказать ему, что на вокзале их ждет такая встреча, и уж, конечно, забыл предупредить нас о том, что с ним едет англичанин, присутствие которого ввело нас всех в смущение.
Одернув на себе пиджак, смявшийся под тяжестью гирлянд, и смахнув опавшие лепестки, брат стал знакомить нас со своим приятелем: сначала представил его отцу, потом матери, потом дядям и, наконец, устав от этой формальности, — сразу всем остальным.
— Мы плыли на одном пароходе, — сказал он с напускной непринужденностью, — и я уговорил Ричарда отведать настоящего кари[2]. Тот, которым нас пичкали на пароходе, был отвратителен.
Мы, было, подумали, что он пригласил Ричарда на обед или на ужин. Но Ричард уточнил?
— Кит был настолько добр, что предложил мне погостить у вас одну-две недели. Разумеется, если…
— Конечно, конечно, — поспешно прервал его отец. — Мы будем только рады. Вы нас совсем не обремените.
Он сказал эти слова с таким видом, словно и вправду был рад. Что касается мамы, не столь искушенной в дипломатических тонкостях, то она хорошо понимала, что заботы об устройстве иностранца в нашем доме лягут прежде всего на нее, и не могла скрыть некоторой растерянности. Смущение родственников было еще более явным. Ричард стоял в нерешительности. Он сделал бессознательный жест, по которому я догадалась, что он ищет выхода из неловкого положения. При виде этого человека, оказавшегося среди чужих людей, столь не похожего на нас, столь одинокого в нашем темном семейном кругу, мне стало стыдно. Неужели мы не способны на большее, чем этот убогий прием? Преодолев робость и забыв о присутствии старших родственников, я повторила слова отца:
— Мы будем только рады.
Тотчас я почувствовала на себе неодобрительные взгляды старших. Конечно же, они удивились такой развязности. Признаться, я и сама была удивлена; но к этому чувству примешивалось удовлетворение, и я не раскаивалась. Ричард же не проявил никакого удивления. Наверно, он и смотрел-то на меня не как на взрослую. Он любезно поблагодарил меня, приятно улыбнулся, как улыбаются детям, — и это было все. Никаких других знаков внимания.
После этого мы направились наконец к автомашинам, ожидавшим нас на привокзальной площади. Пеоны усердно расчищали нам дорогу. Шествие возглавлял отец. По обеим сторонам от него шли Кит и Ричард, за ними следовали мама и дяди, а позади — все остальные.
Кит повеселел. Присутствие Ричарда, видимо, ослабляло напряженность встречи с близкими после столь долгой разлуки. Он рассказал нам какую-то историю, случившуюся в таможне, потом стал вспоминать плавание.
— В Адене мы сошли на берег целой группой. А этот вот самонадеянный человек предпочел отправиться в одиночку… На пароход он возвратился с карманными часами — десять шиллингов за них отдал. На вид — красивая вещь, прочная, увесистая. Но посмотрели бы вы на выражение его лица, когда он попробовал эти часы завести. Оказалось, они без механизма — внутри лежал кусок свинца. — Кит захохотал. Отец тоже рассмеялся. Мама улыбалась, но не столько потому, что ее рассмешил рассказ Кита, который она, по-моему, плохо поняла из-за быстроты его речи и непривычного произношения, сколько потому, что радовалась по поводу возвращения родного сына — старшего из детей — и наследника.
— А он хорошо выглядит, — шепнула мне мама. — Морской воздух пошел ему на пользу. — И с гордостью, которую в иных условиях не стала бы выказывать, добавила: — Я совсем забыла, какой он у нас красивый.
Несмотря на свою беззаботность, я вдруг поняла, что значила для матери разлука с сыном. Но через миг я снова облачилась в прежние доспехи, надежно оберегавшие меня от сентиментальности.
— Разумеется, красив, он ведь очень похож на тебя, — вежливо подтвердила я. Но хотя в это время я смотрела на смуглое, хорошо знакомое мне лицо брата, унаследовавшего от наших общих предков многие черты сходства со мной, мыслями своими я была с Ричардом, так не похожим ни на кого из нас.