— Бедная моя Мишелин, конец нашим играм в теннис. Как жаль. Ты начинала уже держать игру, у тебя была хорошая передача. А теперь придется опять играть в паре с женщинами, которые за неделю тебе испортят руку.
Пьер обернулся к Бернару и сказал:
— Раз тебе так повезло, что на завод ходить не надо, почему бы тебе не приходить по утрам и не играть в теннис с Мишелин. Ты знаешь, она хорошо играет.
Застигнутый врасплох и смущенный этим предложением, которое как-то даже слишком совпадало с его тайным желанием, Бернар сказал в ответ нечто невразумительное, что можно было принять за протест. Пьер знал, что его жена красива и что друзья, как правило, не бесчувственные колоды, но адюльтер казался ему настолько неспортивной категорией, что он о нем даже и не думал. У него самого мысль о любовнице вызывала ужас. Поэтому ему не понятно было смущение Бернара.
— Я это предложил на случай, если у тебя не будет более важных дел. Ладно, не надо.
— Да что ты! Я как раз с удовольствием. Когда вы хотите начать, Мишелин?
Они начали на следующее утро.
В первое воскресенье траура Пьер Ленуар проснулся в полшестого утра, чтобы отправиться в Клуб любителей бега, где собирался изучать новый метод экономии дыхания, за который ратовал один финский профессионал в беге на 5000 метров. Ему казалось, что новый способ согласовывать дыхание с шагами очень перспективен, так как подводил истинно рациональную основу под целую тактику бега на длинные дистанции. Мишелин, которую он накануне пригласил пойти вместе с ним, чтобы заняться физическими упражнениями с тренером, только фыркнула и утром в постели прикинулась глухой. Пьер ушел без четверти семь вместе с Роже, младшим братом жены. Завтрак они захватили с собой. Мадам Ласкен с завистью посмотрела им вслед. Силой убеждения зять уже пробудил в ней интерес к спорту. Она читала спортивные газеты и с нетерпением ждала, когда закончится строгий траур, чтобы ходить с ним на стадион и рукоплескать великим командам. Накануне он дал ей прочесть несколько хороших статей о финском методе и так искусно их прокомментировал, что она была взволнованна и как бы даже смущена, так как ей показалось, что для нее открылся выход в одну из областей чистой науки. Несколько раз после ухода Пьера, поднимаясь в свою комнату на втором этаже, она опробовала этот принцип экономии дыхания, переступая через ступеньку и следя за ритмом вдохов и выдохов — жаль, что этажей было не так много.
К половине девятого она сидела в саду, отвечая на соболезнования по случаю смерти мужа. Эта переписка не вызывала трудностей, ее рука, водившая пером, двигалась легко, обученная дамами Успенского братства, которые дали ей некогда превосходное образование, позволяющее в любой день стать истой вдовой. «Среди тяжкого горя, постигшего нас, для меня и моей семьи большим утешением было ощутить так близко, несмотря на разделяющее нас расстояние, ваше дружеское внимание, моя милочка…» Мадам Ласкен прервала это занятие, чтобы просмотреть почту, принесенную горничной. Там было еще немало писем с соболезнованиями. Она прочитала их — даже самые банальные — с удовольствием, которое испытывала от всего, что подтверждало значительность ее траура. Статус вдовы казался ей не менее интересным, чем статус супруги. Она нашла в нем какое-то социальное обоснование, которого ей немного недоставало при жизни господина Ласкена, и носила своей траур, как мальчики носили первые в жизни брюки, со смешанным чувством гордости и удивления. Среди писем было одно анонимное, сообщавшее, что ее муж изменяет ей с какой-то Элизабет. Доносчица — почерк был женский — не знала о смерти виновника и, казалось, не имела достаточных сведений об этой связи. Она давала адрес одного ночного заведения, где обычно бывали любовники, и в довольно вульгарных выражениях негодовала по поводу их поведения, которое считала возмутительным: например, он «без конца тискал ее ляжки под столом». То, какая важность придавалась действиям и жестам этой пары в ночном клубе, наводило на мысль, что автором письма была женщина, связанная с этим заведением. Обвинение было неловко скроено и слабо аргументировано, однако в нем был привкус наивной правды, а имени Элизабет было достаточно, чтобы информация показалась супруге достоверной. Прочитав это письмо, мадам Ласкен покраснела от гордости. Ей вдруг показалось, что она находится в гуще жизни. Как у кухарки и у графини Пьеданж, у нее произошло нечто настоящее и немного постыдное, без чего нельзя быть уверенным, что существуешь.
Увидев, что в сад входит Мишелин, она сунула письмо в корсаж, наслаждаясь предосторожностями, вызванными столь страшной тайной, и с деланным безразличием вновь принялась писать, бросая в сторону приближающейся дочери живые и искрящиеся весельем взгляды. Мишелин поцеловала ее и села рядом. Она закончила свой туалет, но оставалась в пижаме, пока не придет время одеваться к обедне. Сожаление о предыдущих днях, когда она проводила утро за игрой в теннис с Бернаром Ансело, наполняло ее болью и исторгало печальные вздохи.
— Бедный папа, — сказала она, — еще неделю назад он был с нами. Он говорил со мной.
— Да, — поддержала ее мадам Ласкен. — Он был с нами, мой бедный милый друг.
В ее голосе послышалось плохо скрытое веселье, которое ее смутило. Она беспокоилась и о выражении своего лица, на котором проступала улыбка, несмотря на все усилия сдержать ее. Она закрылась в ванной, чтобы перечитать письмо с обвинениями. Там было два наиболее пикантных пассажа, которые она не уставала перечитывать, — о ляжках под столом и, в особенности, само вступление: «Хотя мне и тяжело об этом писать, я должна, к сожалению, Вам сообщить, что Вам наставили рога». Мадам Ласкен вполголоса повторяла последнее слово с тем удовольствием, с которым иногда малые дети произносят какое-нибудь непристойное слово, и с уважением глядела на себя в зеркало.
За обедней она, почти не отвлекаясь, молилась о упокоении души мсье Ласкена. «Господи, он был таким, как большинство мужчин. Это прямо какая-то болезнь, которой они все болеют. Ну вот, например, его кузен Пондебуа. В прошлом году, когда мы как-то сидели одни в библиотеке, ведь он же мне тоже сунул руку под юбку и сказал: „Анна, вы стали прелестной, когда немного поправились“. Притом ведь он любил меня, бедняжка Люк. Мой муж — то же самое. Я помню времена, когда мы только поженились: я уже была в постели, а он собирался ложиться и вдруг смотрел на меня такими странными глазами и не мог выговорить мое имя, он был похож на остановившиеся часы, и я говорила себе, уверенная в безошибочности своих суждений: „Ну вот, опять на него, бедняжку, нашло“. В какой-то степени это от него даже не зависело. Иначе как объяснить, что в каком-то ночном кабаке он щупал за ляжку даму под столом? Посмотреть на него в кругу семьи за обедом, или когда он наносит визит, или работает за своим бюро — сразу ведь станет ясно, что такая страшная идея в нормальном состоянии ему бы в голову не пришла».
За обедом мадам Ласкен чувствовала, как из нее бьет энергия, и с трудом сдерживалась, чтобы не пуститься в откровения. Тайна не тяготила ее — наоборот, она не могла ее удержать, как бьющий через край жизненный сок. Шовье, зашедший на обед, несомненно, наиболее подходил для излияния ему души, но его сестра знала, что это человек, который выслушаем признания с самым невозмутимым хладнокровием. Конечно же, известие о том, что у покойного была любовница, не выведет его из равновесия. Он ответит в ласковых и успокаивающих выражениях, пытаясь смягчить ситуацию, и можно даже опасаться, что он вовсе обратит ее в пустяк. С другой стороны, нечего даже и думать открыть кому-либо из детей тайну, касающуюся личной жизни их отца. К тому же Роже, милому ангелочку, всего четырнадцать, а что касается Мишелин, то лучше не предлагать новобрачной такие темы для размышлений. Остается Пьер. По мнению мадам Ласкен, это был чувствительный, чистоплотный парень, не носивший в своем теле никаких опасных тайн, склоняющих столь многих мужчин к слишком снисходительному пониманию историй с ляжками. Можно было не сомневаться, что он будет шокирован. За обедом теща глядела на него с предвкушением.