Однажды днем Шовье случилось зайти на заводе в кабинет Ласкена, никем не занятый после его смерти. Он пришел за точилкой из слоновой кости, которую попросила принести мадам Ласкен: как-то она видела ее на столе у мужа и хорошо запомнила. Он нашел вещичку в ящике и слегка помедлил, оглядывая комнату, где ранее царствовал умерший. Импозантная меблировка из черного дерева с кремовой обивкой была тоскливой, как цифры годового отчета. Здесь только работа могла спасти от скуки. Шовье искал какой-нибудь уголок или предмет, где бы сохранился отпечаток покойного хозяина. С этим благородным желанием он направился к угловому шкафу, в котором помещалась библиотека. От кресла, где ранее сидел мсье Ласкен, до книг было всего два шага. Под дорогостоящими одинаковыми переплетами скрывались справочные издания по общему и трудовому законодательству, политэкономии. Шовье с меланхолическим чувством рассматривал эту парадную библиотеку, и тут его взгляд упал на корешок, слегка отличавшийся по цвету от остальных. На нем было написано золотыми буквами: «Отчисления от прибыли на производстве», и это название вызывало в памяти последние слова Ласкена. Быть может, промышленник нацарапал на полях какие-то заметки, о которых считал важным сообщить хоть одним словом своей семье или сотрудникам. Раскрыв книгу, Шовье обнаружил, что на самом деле под этим отталкивающим названием скрывался альбом с фотографиями, наверняка никак не связанными с производственными проблемами. На всех фотографиях фигурировала одна и та же женщина, очень красивая, лет двадцати пяти — тридцати, с умным лицом, но немного жестким выражением. Шовье почувствовал великое разочарование. Он восхищался смертью этого человека, последний вздох которого, казалось, был посвящен любви и работе. В устах умирающего, в то время, когда, возможно, под угрозой находилось само будущее промышленности, слово «производство», которое он выдохнул безо всяких комментариев, звучало величественно. Шовье вначале поставил книгу на место, но затем передумал, решив, что лучше убрать ее от любопытных взглядов посторонних. Ему показалось, что будет правильнее, если эту книгу сохранит Пондебуа, близкий родственник покойного, которому тот всегда доверял. Он как раз собирался зайти к нему вечером поговорить о беспокойстве, которое у него вызывали колебания управляющего.
Около четверти седьмого, проходя по площади Звезды, он увидел отряд Национальной гвардии, сосредоточенный на углу Елисейских полей и авеню Фридланд. На улице Тильзит было полно людей в темной форме. На авеню Фридланд стояли автобусы с солдатами в касках. В последние дни ближе к вечеру на Елисейских полях вспыхивали потасовки. Шовье, проведя часть своей жизни в борьбе с моральными излишествами, инстинктивно презирал все религии, в которых различал только ядовитую злобу педантов, язвительность попов и хныканье евнухов. Он не выносил как призывов к идеалу справедливости, так и резонерства по поводу свободы попираемого права, и ему казалось, что как только стороны вступят в кровавую и беспощадную войну, то обе найдут свой смысл в напряжении борьбы. Он втайне надеялся, что эта авантюра обернется и ему на пользу, поскольку чувствовал себя не совсем на месте на заводах Ласкена и подсознательно ожидал перемен.
Возбужденный, он направился к Елисейским полям. На душе было весело, и он даже улыбнулся. В начале улицы народу было больше, чем в обычные дни, но беспорядков не было. Поодаль, на расстоянии друг от друга, роились группки бойцов Национальной гвардии, расположившись под деревьями у бордюра мостовой. Более крупные группы скопились на тротуарах прилегающих улиц. Сквозь реплики прохожих и шум машин прорывался громкий прерывистый гул. Похоже было, что наиболее плотной толпа становилась в средней части улицы. Шовье различил на пересечении с улицей Ла Боэси, какой-то водоворот, окруженный более мелкими завихрениями в местах встречных потоков. Вдруг рядом с ним кучка молодых людей пустилась бегом, и толпа устремилась за ними. Образовался затор, и над неподвижными головами он увидел десятка два сжатых кулаков. Отдельные голоса выкрикивали что-то оскорбительное. Прямо перед ним маленькая старушка в вуальке, с пекинесом на руках пищала мышиным голоском: «Смерть Блюму! Смерть Блюму!» На секунду воцарилась относительная тишина, и вдруг одновременно раздались «Марсельеза» и «Интернационал». Затем от нажима полицейских толпа смещалась, и Шовье отнесло к колонне демонстрантов Народного фронта, отсеченной от основных сил, — дальше по улице он видел обрубки колонн, пытающихся соединиться. Он подумал, что, кажется, скоро приобретет политические взгляды. Если придется сцепиться с полицией, его взгляды будут такими же, что и у людей, дерущихся бок о бок с ним. Но пока все шло мирно. Тумаки и перебранки вспыхивали только между отдельными людьми. Впрочем, чуть дальше он увидел, как одна из колонн Народного фронта столкнулась с колонной протестующих. Потасовка была незначительной, так как в толпе было трудно развернуться. Серьезно ранили только одного человека, и то полицейского. Чтобы лучше видеть и не быть раздавленным, Шовье поднялся на порог одного из домов, на несколько сантиметров выше уровня тротуара. Там его взгляд привлек большой трехцветный значок на пиджаке человека, стоявшего рядом с ним. Он узнал его — это был его однополчанин по фамилии Малинье. Во время войны они служили сержантами в одной роте, затем встретились первый раз в Рейнской армии и второй — в Сирии, где Малинье заканчивал пятнадцатилетнюю службу лейтенантом, и с тех пор потеряли друг друга из виду. Он почти не изменился — коренастый, малорослый, с круглой головой, светло-голубыми глазами и каким-то суровым пылом во взгляде. На нем был засаленный костюм, вытянутый на локтях и на коленях, плохо завязанный галстук под сомнительной чистоты воротничком, но почти новая шляпа придавала ему чуть более нарядный вид и делала похожим на отставника: она была круглой и сидела на нем, как кепи. Шовье это тронуло. Их взгляды встретились, и Малинье бросился в его объятия в порыве всепоглощающего дружеского чувства.