V
В столовой светлого дуба Малинье, положив локти на стол, медленно пережевывал информацию в газете, иногда поднимая голову, чтобы рассеянно уставиться на вид Мон-Сен-Мишеля — хромолитографию, которая могла бы посостязаться с той, что была у Пондебуа, но не претендовала ни на какой художественный дилетантизм. Радио потихоньку наигрывало песни Фрэля. Стоя на коленях на стуле, Жильбер, четырехлетний мальчонка, наблюдал в открытое окно, как медленно дефилировали празднично одетые семейства вдоль мрачной улицы Ла Кондамин. Приближаясь к улице Батиньоль, они, казалось, еще больше замедляли ход, возможно, сопротивляясь зову неинтересных приключений, ожидавших их у места слияния потоков тоскливых гуляющих. Иногда без видимой причины какая-то из семей переходила на противоположную сторону, будто подчиняясь слабому инстинктивному возмущению. Какой-то мужчина, отставший, чтобы зажечь воскресную сигару, на мгновение обрел свою будничную эластичную походку, но тут же вновь погрузился в скучное воскресенье между зеленым платьем дочери и классическим костюмом супруги.
Малинье, в душе кипя от ярости, перечитывал заголовки, возвещавшие о том, что во второй половине дня состоится народное шествие от площади Бастилии до площади Нации. Чем устраивать демонстрации, не лучше ли было бы всем им ради воскресенья спокойно прогуляться всей семьей? Эти периодические демонстрации, имеющие политическую окраску, вызывали в нем отвращение. К тому же они являли зрелище тяжелого хаотичного шевеления, которое сталкивалось в воображении военного с представлением о порядке. Он принялся представлять себе, как шествие переходит в постановку, а затем — в революцию. Мысленно он переносился на место событий, где командовал взводом автоматчиков и ловкими маневрами, без единого выстрела отделял от колонн вождей революции — свору иммигрантов, евреев и арабов, которых заставлял публично покаяться в своих кознях. Впрочем, признания эти принимали совершенно конкретную форму. Малинье совал палец в рот каждому пленнику и вытаскивал оттуда громадную змею, молча размахивая ею перед толпой, так как комментарии тут были излишни. И вот уже дела во франции пошли на лад. Войска были отлично вышколены, а боевой дух солдат — высок. В один прекрасный день, командуя крупными маневрами на восточной границе, Малинье внезапно захватил Рейнскую область, вынуждая врага сдаться без боя. Но это завоевание повергло его в задумчивость, ибо успех его оружия был столь быстрым, что некогда было обдумывать, как его наилучшим образом использовать. Он размышлял, не пересечь ли всю Германию, чтобы уничтожить русский коммунизм, как вдруг в столовую вошла Элизабет Малинье в кухонном фартуке и со стопкой тарелок. Очень красивая женщина, она была моложе его на двадцать лет, эту разницу еще сильнее подчеркивали элегантность Элизабет и небрежность туалета Малинье. Кроме того, она обладала изысканностью речи, ясностью ума и непринужденностью в беседе, которые, по мнению всех их друзей, сильно контрастировали с манерами мужа, человека лояльного и ограниченного, преисполненного добрых чувств, немного вульгарных по форме и по содержанию.
— Это невыносимо, — сказала Элизабет, складывая тарелки в буфет. — Соседи сверху опять мыли только что свой кухонный подоконник и залили нас жавелевой водой.
Малинье поднял на нее немного растерянный взгляд. Он почувствовал, как вдруг лишился чудной власти, которая даже не успела развернуться в полную мощь. Радио все так же тихо наигрывало марш 251-го пехотного полка — мелодию нервную и вдохновенную.
— Это кошмар, — продолжала Элизабет. — У меня прожжено две тряпки, причем одна была совсем новая. И это ведь уже не в первый раз.
— Бессовестные, — прорычал Малинье. — Хамье. Ну и времена настали.
— Я уже ходила ругаться, но им наплевать. На днях на лестнице я говорила с мужем, знаешь, это такой толстяк в котелке. Так он мне разве что не нагрубил.
— Вот черт! — вскричал Малинье.
Он поднялся и, враз побагровев, шагнул к двери, выкрикивая:
— Сволочь! Я научу его жить! Я его задушу! Ей-Богу, своими руками задушу!
Элизабет остановила его и заслонила дверь своим телом, ласково улыбаясь.
— Да что ты, в самом деле. Не будешь же ты поднимать скандал на весь дом, людям на смех. Ну подумай сам.
Жильбер, все так же стоя на стуле, повернул голову и посмотрел на отца с большой надеждой. Но Малинье, ворча, вернулся на свое место и притворился, что опять принимается за газету. Его гнев уже обернулся меланхолией. Провал такого скромного начинания, как намерение поколотить человека в котелке, был знамением его одиночества перед лицом политических событий. Он увидел себя в мыслях боязливым, ныряющим в арку на улице Ла Кондамин, чтобы пропустить бешеную свору визжащих и брызгающих слюной собак, в которых легко было узнать вождей Народного фронта. В конце улицы прямо на мостовой лежало сердце франции — огромное, красноватое и испускающее лучи, как Святое сердце Иисусово. Сейчас иудео-марксистские псы его сожрут. Чтобы этого не видеть, Малинье смял газету и сказал жене:
— Какая мерзость, а, Забет? Эти свиньи ведут нас к разложению.
— Это неважно, — весело отозвалась та. — У нас же нет ни гроша.
Малинье был шокирован тем, как она свела к личным интересам проблему государственной важности, которой он так самозабвенно отдавался. Такой ответ, углубляя его ощущение одиночества, еще сильнее утверждал его во мнении, что женщины — существа низшего порядка, неспособные к воинской службе, а главное — лишенные идеалов. Когда жена вышла из столовой, он вернулся усталой душой к демонстрации на площади Бастилии. При нем уже не было взвода автоматчиков, и орды революционеров, бесчинствуя во всех районах столицы, брали штурмом здание страховой компании «Счастливая звезда». Мелкие конторские служащие, воспользовавшись ситуацией, обрезали уши мсье Папюле, главному бухгалтеру. А Малинье сидел на своем обычном месте и как ни в чем не бывало ожидал хулиганов из Народного фронта, продолжая перебирать документы. Его презрительное хладнокровие удивило погромщиков и даже на какой-то момент остановило их, но в конце концов они стреляют в него из револьвера, и он, умирая, успевает произнести некую пророческую фразу.