Выбрать главу

Милу, наверное, один из собравшихся находил фильм невыносимо скучным. Однако он не скучал. Он положил руку на коленку Мариетт и, пользуясь темнотой, пытался закрепить свое преимущество. Девушка какое-то время молча сопротивлялась, отталкивая его руку довольно решительно, затем, утомленная его настойчивостью, ограничилась тем, что сжала колени и натянула юбку. Милу знал, что она его вообще-то не любит и иногда с трудом выдерживает, но такое ее расположение в его глазах не имело значения. Меньше чем за неделю он хорошо изучил семью Ансело и чувствовал, что все эти женщины, блуждающие в поисках заоблачной эстетики, неспособны на решительные действия. Действительно, сопротивление Мариетт постепенно слабело. На экране старик плакал от волнения, глядя на резко уходящую ввысь кривую производства зерна, и неловко подпрыгивал. Мадам Ансело наклонилась к Милу и прошептала:

— Ах! Эта русская душа!

— Чего?

— Я говорю, эта русская душа!

— А! Ну да. Во всей красе.

Мариетт услышала реплику матери И, заблокировав руку Милу на одной из чулочных подвязок, задумалась о русской душе, нежной птичке, порхающей в ее представлении над какой-то медвежьей ямой, где архангелы, обутые в сапоги, взбивают пену великолепных катастроф. Ей казалось, что птичка проникла ей под лиф и влетела прямо в сердце, и с губ ее сорвалась то ли детская молитва, то ли сиротский крик. Но зрелище, близившееся к концу, не очень-то зачаровывало. На экране машины работали в полную силу, выставляя напоказ свои металлические внутренности в их яростном движении. Шатуны, поршни, катушки, шестеренки, приводные ремни — все это крутилось, вибрировало, вертелось, прыгало на бешенной скорости, от которой рябило в глазах. Мэг, сидевшая между своим другом Альфредом и мадам Ансело, громко заметила:

— Какая символика, это невиданно. И необычайно прекрасно!

— Да, действительно хорошо, — согласился Альфред, — но все же нудновато.

— О нет, — возразила мадам Ансело, — вовсе не нудновато, не говорите. Я бы смотрела и смотрела. Ведь эти крутящиеся машины — это так подлинно.

По окончании фильма раздались аплодисменты. Несколько голосов, включая и мадам Ансело, затянули было «Интернационал», через минуту сникший и оборвавшийся в толчее выхода. Было примерно пол-одиннадцатого вечера. Компания во главе с мадам Ансело прошла несколько метров по улице Сен-Мартен, обмениваясь впечатлениями о фильме. Они должны были заехать за Жермен и друзьями в одно из кафе на Монпарнасе. Милу заявил, что у Мариетт сильно болит голова, и, несмотря на ее протесты, решил немного с ней прогуляться, чтобы подышать воздухом. Мадам Ансело с Мэг и Альфредом уже сидели в такси. Он хлопнул дверцей, дал водителю адрес и сказал: «До скорого». Машина отъехала, пока никто не успел ничего сообразить. Мадам Ансело через дверцу послала молодым людям игривый жест рукой в перчатке.

— Что это на вас нашло? — спросила Мариетт. — У меня вовсе не болит голова.

— Так, чтобы остаться вдвоем. Я подумал, что нам не мешало бы поговорить наедине.

Мариетт хотела возразить, но он оборвал ее и иронично произнес:

— Этот советский фильм прямо прелесть. Обожаю русские штучки. Это фильм, наводящий человека на размышления, возвышающий мысль. В эту минуту я готов на что угодно ради счастья пролетариев.

Он взял ее тем временем под руку, и, покинув Севастопольский бульвар, они направились по узкой, плохо освещенной улочке.

— Куда это мы идем? — спокойно спросила она.

— На Монпарнас. Это короткая дорога. Вот увидите, мы будем там через пять минут.

Мариетт совершенно точно знала, куда он клонит, и вовсе не собиралась соглашаться. Тот факт, что он в темноте кинозала добрался до ее подвязок, для нее ничего не значит, и ей даже в голову не приходило, что это может иметь продолжение. Однако она не видела способа резко оборвать его приставания. Недремлющее свободолюбие своим обратным действием внушало ей страх перед подчинением буржуазным предрассудкам, смешным и устаревшим, и заставляло рассматривать ситуацию в эстетическом плане, как если бы речь шла не о ней, а о ком-то другом. Она мучительно сознавала, что эгоизм ей изменяет, и тем самым животное возмущение гордости и воли парализовано. Милу обнимал ее за талию, а ей лезли в голову выражения из обычного репертуара: «Забавно, у него есть реальный динамизм, это парадоксальная ситуация, в этом есть своя прелесть, не слабо, атмосфера присутствует, это вполне в духе Бодлера, хорошо бы снять наезжающей камерой, в воздухе носится постельная сцена, в этом необычайная чистота, никакой липы, все вписывается в перспективу сновидения, прямо страница из Достоевского, феерический реализм, блестящее скотство, никаких условностей, искусственно созданный ракурс бешеной мощи, все вместе невероятно эротично, наплыв, потрясающий брутализм, удивительные скрытые возможности, великая поэзия».

Он вел ее по узким безлюдным улицам. Настроение Мариетт не способствовало разговорам, и дорога казалась длинной. Наконец он остановился перед отелем. Судя по новенькому фасаду, отделанному черным мрамором, и относительно просторному входу, украшенному каким-то зеленым растением, это было заведение более высокой категории, чем расположенные вокруг.

— Премилое место, а? — спросил он со своеобразной гордостью.

Мариетт посмотрела на отель, затем на Милу, и на лице ее отразилось некоторое колебание, будто она искала в себе самой еще непринятое решение. Приглашение боксера хоть и имело вид ультиматума, само по себе не вызвало в ней возмущения. В кругу ее друзей допускали, что желание мужчины может быть выражено без особых предосторожностей и даже в грубой форме, и столь же благосклонно смотрели на то, что женщина может ему подчиниться в духе эстетического приобщения или просто ради утверждения своей свободы. Мариетт так это и понимала, но у дверей отеля она вдруг сделала страшное открытие, которого не мог от нее заслонить только что перебранный ею набор формул. Глядя на Милу, она испытывала неожиданное чувство принадлежности к высшей расе по сравнению с ним. Это была агрессивная уверенность, не связанная ни с размышлениями, ни тем более с моралью. Этот симпатичный парень совершенно очевидно был всего лишь никчемной тварью, все еще пропитанной затхлыми запахами бесчисленных подвалов, гнусным ничтожным рабом общества, пытающимся порвать свои цепи, а саму себя Мариетт видела аристократичным созданием, рожденным повелевать этим отродьем и вызывать у него ненависть. Подобный взгляд на вещи изумил бы мадам Ансело и круг ее друзей. Мариетт и сама удивлялась, но это была правда, вставшая перед ней с ощутимой очевидностью, не допуская никаких возражений. Милу же и вовсе никогда не упускал из виду эту дистанцию, которая должна была бы их разделять, и он слегка испугался. Боксера смутило то, как Мариетт молча рассматривала его, будто изучала, ему казалось, что эти девушки из хороших семей, ради своего удовольствия держащиеся на равной ноге с первым встречным, скрывают в себе опасные проявления достоинства, ускользающие от его понимания, и он боялся, что пошел по неправильному пути.

— Пошли отсюда, — сказала Мариетт.

Видя, что все потеряно, Милу испытал прилив ярости, которая, однако, не смела свободно излиться.

— Я не привык, чтобы женщина мне так отвечала. Не надо шума. Если я сказал, я сказал. Я говорю прямо и действую в открытую. Я за себя отвечаю и считаю, что женщина должна вести себя по-честному.

Этот жаргон ее позабавил, она не смогла удержаться от улыбки и по привычке подумала: «Это великолепно, звучит очень не слабо». Увидев улыбку, Милу почувствовал, что удача вновь возвращается к нему. Взяв Мариетт за плечи, он посмотрел ей в глаза, лицом к лицу, и тихо проговорил умоляющим голосом:

— Мариетт, мне так этого хочется. Вы же не можете меня вот так бросить, а, Мариетт? Это нехорошо. Клянусь вам, Мариетт, я больше не могу.