Шовье шагнул в ванную. Элизабет, вне себя, в трагической позе и с дрожащими ноздрями, вскричала:
— Не подходите ко мне! Я запрещаю!
— Да вы меня готовы покусать. Значит, эти скромные истины привели вас в такое отчаяние? Элизабет, не смотрите на меня с ужасом, я прошу вас. Я не развратник и не одержимый, каким вам, должно быть, кажусь. Я просто хотел вас освободить, научить смотреть на мораль, как на вещь, необходимую для человеческого общежития, о которой незачем утонченно рассуждать. Когда вы двигаетесь по Парижу, вы ходите по тротуарам и переходите улицу по переходу, и это хорошо для вас и для всех. Но в лесу, на прелестной тропинке, не выдумывайте себе тротуаров и переходов, не высматривайте, красный свет или зеленый, не ищите постовых. Иначе вы бессмысленно все усложните, испортите себе удовольствие, исказите природу. А если вам необходимо успокоить совесть, скажите себе: то, что я свободно скачу по тропинке, вовсе не означает, что я не испытываю глубокого уважения к правилам уличного движения в Париже, даже в тот самый момент, когда я скачу.
— Вы мне читаете мораль уже минут пятнадцать, — сказала Элизабет. — И только для того, чтобы объяснить, что вы со мной чувствуете себя не в своей тарелке. Мне очень жаль, что на ваш вкус я чересчур чопорна, но этом нет моей вины. Обращайтесь к профессионалкам.
— И правда, это хорошая мысль.
Шовье в раздражении зашел в спальню поправить галстук и надеть пиджак. Впрочем, было уже без четверти три, а ему нужно было полчаса, чтобы доехать на машине до завода. Элизабет его предупредила накануне, что у нее выдастся свободная минута среди дня, и он приехал пообедать где-нибудь поблизости.
— Мы увидимся сегодня вечером? — спросил он, одеваясь.
— Нет.
— А завтра вечером?
— Нет, я больше не приду.
Для Шовье это был удар в самое сердце. Он вернулся в ванную и спросил:
— Это серьезно? — Элизабет наклонила голову. — Хотелось бы устроить вам бурное прощание, Элизабет, но время поджимает, некогда даже слезу обронить. Прощайте же, дорогая, и забудьте все, что я вам только что сказал. Это вздорная болтовня старого холостяка. Желаю вам счастья в мире со своей совестью.
Шовье приехал на завод в несколько угнетенном состоянии духа. Он ненадолго остановился, рассматривая группу зданий, выстроенную в форме буквы «W», между которыми были проложены две узкие аллеи, усаженные по краям хилыми цветами. В лучах летнего солнца ярко выделялись живые и строгие костяки этих огромных застекленных ангаров. О работе в цехах свидетельствовал только гул машин, глубокий и приглушенный, похожий на дыхание спящего города. Слушая, как с глухим шумом трудится завод, он особенно остро ощутил пустынность этого двора. Она вызывала в памяти видение грозной пустоты школьного двора, когда по нему проходишь во время уроков, а за холодными стеклами окружающих двор зданий заперта шевелящаяся, непокоренная жизнь, при воспоминании о которой у него вырвался жалобный стон, видение пустынного пространства во дворе казармы, когда он однажды обходил комнаты, подгоняя солдат, готовившихся к смотру, и взглянув в окно, вдруг захотел, чтобы там выросло дерево; видение больничного двора, одиночество которого под взглядами тусклых окон возвестило ему о смерти друга; видение двора центральной тюрьмы, его мельком увиденной глубины под нависающим небом; видение двора из утомительного сна, который ему иногда снился. Перебирая эти тревожные ассоциации, живущие в глубине сердца, Шовье, как в тумане, думал об Элизабет и о тихом бунте, который, может быть, готовился за этими высокими стенами; забастовка, взятие бастующими предприятия, ожидание исхода казались ему смехотворными попытками прикрыть неизлечимую рану, душераздирающее ощущение которой давали ему все эти дворы, всплывающие в памяти. Сама мысль о настоящей революции была настолько оторванной от окружающего декора и от всех важнейших условий задачи, что она не облегчала душу. Речь могла идти в лучшем случае о работе во имя какого-то нового идеала. Шовье размышлял: будь он рабочим, его бы не смогли успокоить предложениями морального удовлетворения. Ему бы, думал он, показалась разумной мерой только разрушение завода.
Уже три недели рабочие создавали видимость дисциплины, что, однако, никого не могло ввести в заблуждение. Начальники цехов и мастера ощущали что-то непривычное в профессиональных отношениях с рабочими: то незначительная вспышка раздражения, то мельком брошенный взгляд, то невыполненный приказ, то вежливое безразличие в ответ на упрек или странная манера игнорировать начальство. В последние три дня эти симптомы обострились. Приказы иногда подвергались обсуждению, со многими мастерами возникали довольно бурные перепалки, а замечания, весьма, впрочем, осторожные, принимались с иронией.
Войдя в авторемонтный цех, Шовье стал свидетелем интересной сцены. Между двумя рабочими, которые занимались ремонтом одного и того же мотора, из-за какого-то пустяка вспыхнула ссора. Тон перебранки все повышался, и дошло уже почти до драки. Их соседи бросили работу, образовав вокруг них кружок, и, подзадоривая кто одну, кто другую сторону, подливали масла в огонь. Поднявшийся шум привлек внимание рабочих с других участков, а некоторые даже отложили инструменты, думая, что отдан приказ прекратить работу. Тем временем начальник цеха и мастера удалились с места происшествия и совершенно неправдоподобным образом делали вид, что ничего не замечают. Получив приказ дирекции не прибегать ни к каким санкциям без крайней необходимости, они считали бесполезным и опасным встревать в ссору.
— Вы соображаете, что делаете? — обратился Шовье к двум противникам. — Вы что, сюда пришли счеты сводить?
Старший из них, лет пятидесяти, ответил с яростью:
— Это мое дело. Я все же имею право проучить сопляка, который меня оскорбляет.
— Меня проучить? — вмешался второй. — Да если ты хочешь, чтобы я тебе тут перед всеми порку задал…
— Ладно, — оборвал их Шовье. — Уберите кулаки. Прибегнете к их помощи на улице. А здесь работать надо.
Он отослал любопытных на места и, отведя двух рабочих обратно к мотору, попросил объяснить, что они ремонтируют. Увидев, что дело улаживается, к ним подошел мастер. Впрочем, он даже не пытался ничем оправдать свое отсутствие.
— Уден, — сказал ему Шовье, — эти двое из вашей бригады сами чуть не подрались и отрывали других от работы. Предупреждаю: в таких случаях будете вычитать у них из зарплаты. И в следующий раз постарайтесь быть на месте, когда возникнут какие-нибудь беспорядки.
Он обменялся с провинившимися несколькими замечаниями по поводу преждевременного износа некоторых частей мотора и, обойдя цех, отправился взглянуть на транспортные службы. Там начальник пожаловался ему, что перевозки в пределах Парижа запаздывают примерно на час. На подобное заявление водители отвечали, что пробок больше, чем всегда.
Затем Шовье прошел в свой кабинет, где принял директора Лувье. Это был шестидесятилетний человек, измученный ответственностью настолько, что потерял покой и сон. Он уже знал о том, что произошло у ремонтников, и боялся ужасных последствий.
— Вы очень вовремя вмешались, — сказал он с осторожностью в голосе. — Счастье, что этот инцидент удалось уладить. Он мог бы, именно из-за вашего вмешательства, обернуться против нас и иметь более тяжелые последствия. Мы стоим перед лицом совершенно исключительной ситуации. В общем-то, мы должны были уже бастовать, и если получили, так сказать, отсрочку, то это, несомненно, благодаря принятым мерам предосторожности. Создалось состояние хрупкого равновесия, которое может внезапно нарушиться в результате малейшей ошибки с нашей стороны. Поэтому мы временно должны вести себя с персоналом неимоверно ловко и тактично. Я подумал, мы подумали…
Его прервал телефонный звонок. Это была Мишелин, она хотела поговорить с дядей. Шовье мог бы сказать, чтобы ей передали, будто его на месте нет, но эта помеха, нарушившая ход мыслей директора, ему даже понравилась.
— Это ты, Мишелин?
— Да, дядя, — ответил чуть неуверенный голос. — Я хотела вам сказать… вас что-то не видно эти дни. Я бы хотела с вами встретиться.
— Я постараюсь зайти на улицу Спонтини сегодня вечером после ужина.
— Хорошо. Но я хотела бы поговорить с вам наедине. Например, завтра вечером часам к семи у вас дома? Или даже сегодня вечером. Только не говорите Пьеру.